Голод
Тогда я впервые увидела тень своей Овчарки – тьму, струящуюся из-за угла.
– Она нашла меня! – вырвалось у меня.
Отец подтолкнул меня впереди себя к дверям, в которые нам предстояло войти, его грубые руки спокойно лежали на моей спине.
– Вперед, малышка Кора, – сказал он мне.
Казалось, он ничего на свете не боится. Я волочила ноги по земле в надежде, что он повторит эти слова.
На обратном пути мы остановились, чтобы захватить соседского Юхана, работавшего в типографии, и подвезти его до дома.
– Папочка, пожалуйста, нет!
Соседский Юхан перенес полиомиелит. Отец что-то говорил про перерыв, табак и клетчатые кепки, хотел заглянуть и поздороваться с ребятами, работавшими в типографии. Звуки множества ног, шуршащих об асфальт, все еще отдавался во мне, когда мы вступили в большой цех типографии. Там царил полумрак. Грохочущие машины, маленькие грязные окошки. Позади нас с металлическим лязганьем захлопнулась дверь. Покачиваясь на кончиках пальцев, я думала о том, как хромает соседский Юхан – боялась, что болезнь перепрыгнет и на меня, стоит ему только прикоснуться ко мне. Что тогда будет? Меня парализует? Я останусь хромой? Умру? Слова Ливы о женщине, работавшей здесь уборщицей и попавшей в Норрфлю, звучали у меня в ушах, в ногах уже ощущался полиомиелит, перед глазами стояло лицо незнакомца с полосами от слез на щеках, а городские люди обходили нас обоих по широкому кругу.
– Смотри, малышка Кора! – произнес отец, указывая на ящички с набором. – Все знаки мира. Здесь их составляют воедино, как захотел тот, кто написал. Слышишь, какие выдумки клепает с утра до вечера типографский пресс?
Грохочущая ложь. Как я – стало быть, отец догадывается, что я почти никогда не отвечаю правду, когда меня спрашивают, не нервничаю ли я, спокойно ли дышу, не боюсь ли спать в темноте? Именно поэтому он говорит о выдумках? Он заметил, как надрывно звучит мой голос всякий раз, когда я отвечаю на такие вопросы? Он хочет отправить меня в Норрфлю?
Лязганье вокруг нас. Сырой воздух в цеху среди станков.
– Пошли отсюда, – сказала я.
Отец улыбнулся. Тепло его руки распространялось по телу тонкой струйкой, и я сосредоточилась на том, чтобы ощущать это тепло – только его. Грохотание машин. Ложь. Ложь. Ложь. Запах старой бумаги и новой, типографских чернил и канализации. А чуть дальше – запах жареных бобов и перерыва. До меня донесся смех городских людей. Когда я замедлила шаги, отец слегка потянул меня за руку, но его ноги продолжали двигаться вперед в прежнем ритме. Потом он выпустил мою руку. Двинулся дальше, туда, где пили кофе. Холодный ветерок пробежал по моей руке, где только что было тепло. Отец завернул за угол и скрылся из виду.
Сквозь подошвы я ощущала холод пола, в воздухе повис химический запах, а холодная кожа руки уже не помнила тепла отцовской ладони. Словно гигантские пауки, ползли по полу узкие полосы света. Из всех углов и закутков выползали тени, извиваясь у моих ног. У пауков появились волосатые ноги и ядовитые шипы, которыми они пытались дотянуться до меня, сплетаясь с тенями.
В самой черной темноте нет середины, потому что у нее нет ни начала, ни конца. Есть только глухие дебри.
Они навалились на меня со всей силы, вонзили в меня свои острые когти. Стены типографии склонились ко мне. Надо мной нависли машины. Мне хотелось кричать, бежать, свернуться в клубочек, но в ушах у меня звенело, и отдавалось в голове эхом, которое все не желало исчезать. Воздух заканчивался, мне был так нужен дикий зверь. Но никто не стоял рядом, готовый защищать меня.
Грудь сжало словно обручем. Голоса и смех из комнаты, где все пили кофе, улетали прямо в космос, оставляя меня одну, словно меня переехали колеса в резком свете фар посреди дороги. Я приготовилась умереть. Меня подташнивало, прошибал холодный пот. Волосатые лапы пауков тянулись к моему телу. И я сдалась. Лужица на полу подо мной. Ботинки намокли, стали горячими. Между ног потекла струйка, она все стекала по ногам и не кончалась. Резкий запах ударил в нос, когда я закрыла глаза, все закружилось быстрее и быстрее, и я покачнулась. Тело удержало равновесие, но душа улеглась в лужу собственной мочи, да там и осталась.
И в эту минуту в дальнем углу зашевелилась тень. И, хотя она тут же ускользнула, я знала, что это она.
– Овчарка!
Она пришла. Ее появление снова пробудило меня к жизни, я побежала через весь цех, мои шаги эхом отдавались от стен, я с силой распахнула металлическую дверь, которая вела на свободу, и почувствовала, как солнечный свет принимает меня в свои объятия. Дверь типографии захлопнулась, создав непроницаемую стену между мной и страхом.
Колени мои подогнулись, я опустилась на землю. Грудь по-прежнему сжимало, в пальцах кололо, губы онемели, я лежала на камнях, прижав голову к коленям, и дрожала всем телом. В голове бушевало бурное море. И все же – страшное животное Овчарка не тронуло меня.
Всю дорогу до дома я сидела в холодных мокрых трусиках и надеялась, что папа и соседский Юхан не почувствуют, как от меня воняет. По краям дороги кое-где зеленела трава, воздух казался мягким. Тем не менее, меня бил озноб. Я думала о дурдоме в Норрфлю и об огромном волкодаве, проглатывавшем полиомиелит, пауков, предательство и тьму у меня в животе. Узловатые руки деревьев тянулись через канавы, отбрасывая длинные тени. Воспоминания о пауках то и дело подступали близко. Соседский Юхан выковыривал грязь из-под ногтей и вертел в руках свою фуражку. Когда он, откинувшись назад, взъерошил рукой мне волосы, я задрожала. Попыталась улыбнуться, обнажив зубы. Пугливая и паникующая, как курица. Папа расскажет маме? Задержав дыхание, я мечтала о том, как поселюсь в расщелине между камней в самой чаще леса. Ни души, только я, ставшая глазами леса. Мое лицо обращено к небу, капли дождевой воды падают мне в рот. Карельская медвежья собака, знающая меня по имени. В животе у меня корешки, которые я выкопала из-под земли и мха. Когда погода переменится, так что февральские ветра начнут завывать в голых ветвях, так что лес, кажется, вот-вот перевернется вверх тормашками, я легла бы в тепло Овчарки, вплотную к семисотлетней сосне, самой старой во всей Швеции. Никаких «будь веселой», «будь спокойной», «будь послушной». Ни живой души в пределах видимости. Лицо у меня будет блестеть от дождя, а сосны защищать меня, пока ветер не уляжется.
Приложив руки к вискам, я поплакала, пока никто не видел. Потом привела в порядок лицо, так что все следы исчезли.
Сколько унижений. Отчасти и по маминой вине. За неделю до того, как мне должно было исполниться тринадцать, я проснулась от боли в животе – словно кто-то расстелил у пупка тряпку, а потом стал со всей силы скручивать ее. Посреди лестницы на первый этаж я почувствовала, как что-то течет по ногам. Неужели я снова описалась? Писать вроде бы особо не хотелось. Тем не менее, я выбежала наружу и забилась в туалет. Капля скатилась по ногам, хотя я вся сжалась. Задыхаясь, я накинула крючок. Когда струя ударила в кучу дерьма подо мной, я увидела у себя в трусиках темно-красные комочки.
Кровь.
Никакой Овчарки. Мой первый порыв был позвать маму. Второй – убежать в лес. Но я не сделала ни того, ни другого. Сидела, как пришитая, на деревянном сидении в туалете, уставившись на кровавые комочки. Руки дрожали. Меня тошнило. Что, я умираю? Мама должна узнать. Меня прошиб пот, я сглотнула и последовала ее инструкциям.
Глубоко вдохни через нос и выдохни через рот.
Забив трусики бумагой, я сжала ноги, чтобы удержать ее на месте. В ушах шумело, когда я пошла искать маму.
Стыд, когда она расхохоталась. Сама она всегда говорила, что надо уметь поставить себя в положение другого – а теперь смеялась надо мной. Мне хотелось, чтобы она упала и больно ударилась. Остаток дня я просидела на кровати в своей комнате, умирая от стыда, со спазмами в животе и тряпочками в руках.
Примерно такое чувство у меня в животе сейчас, когда Бриккен перелистывает каталог гробов. Шапка Руара и его охотничьи сапоги стоят у меня перед глазами, когда Бриккен заявляет, что его похоронят в том черном костюме, который он надевал на нашу с Дагом свадьбу – в том самом, который я терпеть не могу. Три десятка лет прошло с той свадьбы, но, кажется, все произошло этой весной, когда я стояла на пороге церкви с Дагом – моей пожизненной страховкой от паники и дурдома. На мне было новенькое, только что сшитое платье, волосы уложены, на шее красовалось бабушкино серебряное украшение. Мне было двадцать два. Волосы Дага поблескивали золотом, когда он стоял в новой накрахмаленной льняной рубашке и тщательно начищенных ботинках. Как всегда, флегматичный, с запахом табака и мыла. От меня же пахло облегчением и бегством. Подмышки слиплись от пота, но все улыбались, когда мы шли по проходу к алтарю. Руар выглядел так, словно ему тесно – помню, я еще подумала, что ткань костюма пытается усмирить его. Но лицо его было свободным, он прищурился так, что глаза стали похожи на щелочки. Даг сжал мою руку и тоже улыбнулся одними глазами.