Голод
Голос изменял ей, когда она бывала очень возмущена. Тогда в горле у нее что-то скрипело, словно петли на старой двери. Глаза горели огнем, лицо становилось суровым от переживаний за других женщин.
Но потом моя целительница умерла, а у меня не хватило ни знаний, ни мужества продолжить ее дело в одиночку. Вместо этого я стала служанкой в доме пастора. Жене пастора требовалась помощь по хозяйству, а сам пастор был рад меня видеть. Он не упускал шанса посетить комнату служанки, когда все в доме засыпало – как позднее землевладелец. Как человек, который может взять себе все, что захочет. Прижимался ко мне своей влажной кожей так часто, как ему того хотелось. К тому моменту, как он уходил, окна запотевали – казалось, комната ослепла.
– Благодарю, – сказал он однажды, уходя.
Меня чуть не вытошнило. Но я опять склонила голову – что мне еще оставалось?
Целых семь месяцев у меня рос живот, прежде чем жена пастора заметила его, и меня выставили из дома. Незамужняя, в ожидании ребенка, я могла содержать себя только одним способом: используя те знания, которые передала мне целительница. Только так – или умереть от голода. У меня осталась ее шкатулка с тысячелистником, снимающим боль, хмелем, наперстянкой и анисом от кашля и кошмарных снов. У меня не было растений, помогающих от жестких мужских рук в темноте, но в одном из отделений лежала спорынья ржи, и, когда женщины просили меня об этом, я доставала ее. Потом, должно быть, кто-то донес на меня. Меня приговорили бы к нескольким годам принудительных работ, не реши пастор, что я сумасшедшая.
– Посылали за мной? – спросила я тогда, стоя на пороге его ризницы.
– Это почти прелюбодеяние, – ответил пастор. – Почти убийство. И тебе это известно.
Он заявил, что я распущенная: якобы я хочу, чтобы дети умирали. Якобы я помогаю убийцам – такой человек не должен ходить на свободе. Ничего из этого я не могла рассказать тебе, Руар, когда ты приходил из школы и просил меня помочь тебе с катехизисом.
В тот день, когда мы с тобой и Армудом бежали, я спешила со своей красной шкатулкой к шестнадцатилетней девочке. Много раз спрашивала я себя потом, что случилось с ней, когда я так и не пришла.
Кора
Опасность и четвертинки
Настали новые дни, но они все одинаковые, все без Руара. «Ты знаешь, что я лгу, – не произношу я. – Мне жаль», – не добавляю я. Иногда я кладу в рот миндальное печенье, чтобы не дать вырваться словам. У печенья привкус плесени – оно осталось с тех пор, когда жив был Руар. Бриккен следовало бы поставить печенье в более сухое место. Время от времени она задевает лампу над столом, когда тянется за своей палкой – я вижу, как лампа медленно раскачивается туда-сюда, словно маятник. Воздух затхлый, будто кто-то высосал последний кислород. Стоит удушливый августовский вечер, один из последних летних дней. Овчарка требовательно смотрит на меня, навострив уши. Бриккен что-то объясняет по телефону похоронному агенту, делая в воздухе жесты пальцами – как будто он может видеть ее, когда она стоит, прислонившись к своим голубым кухонным шкафчикам.
– Да, я могу приехать во вторник в два часа, – говорит она, даже не взглянув на меня, чтобы удостовериться, подходит ли мне это время. Я думаю, что пошла бы она к черту. На несколько минут воцаряется тишина.
– Очень хорошо, согласна. Нет… Да, конечно, я выберу музыку, которая подходит для него.
«Я». Так она говорит. Как будто это ее похороны, а не его. Я смотрю в сторону прихожей. Там стоят его осиротевшие резиновые сапоги, на крючке висит его куртка с запахом земли, сырости и леса. Я сижу на своем зеленом кухонном стуле – напротив его стула, такого же зеленого. Того, что с потрепанным тряпичным ковриком на сидении.
Мозг Руара умер раньше, до того, как отказало тело. Мой мозг продолжает работать, хотя он обманывал, затуманивал, изводил. Неужели Бриккен ждет, что я по доброй воле расскажу обо всем, что я делала? Может быть. Именно поэтому мы сидим тут, никуда не двигаясь, беседуем и пьем кофе и снова говорим?
Не хочу причинять ей еще больше зла, чем уже причинила.
Ровные серые сумерки. Убаюкивающие. Слушатели звонят на радио. Все эти жалкие мелкие заботы, которые они считают проблемами. Когда приближается день похорон, я составляю список людей, которым, как мне кажется, надо позвонить и пригласить на поминки. Список получается краткий – несколько товарищей по работе в лесу, старая Ада из Рэвбакки и еще несколько человек из деревни. В следующий раз, когда Бриккен садится к столу, я показываю ей бумагу.
– Может быть, я кого-то забыла? – спрашиваю я.
Она просматривает мой список. Водит по нему указательным пальцем, то и дело произнося «угу».
– Я поговорила с Нурдгренами и Ульссонами, – говорит она. – И Ларс с Астрид тоже придут, если она будет в состоянии.
– И никого из родни, кроме Бу? Ведь у Руара были сестры, мне кажется, он говорил о них. Неужели их уже нет в живых?
Наваливается невероятная тишина. Потом Бриккен откладывает листок в сторону.
– Никому, кроме Бу, звонить не придется.
Она ставит на мой список свою чашку, так что на бумаге образуется коричневый круг – как то кольцо, которое получил Бу. На том разговор и окончен. Так мне и надо. Сама себя наказала. Но вот она зевает, и лицо сморщивается, как скомканный кусок бумаги.
– Сегодня буду спать, как младенец, – говорит она. – Как Бу спал, когда был маленький, помнишь?
Еще бы я не помнила. Очередная ложь, о которой мне надо не проговориться.
Дела шли неважно. Каждое утро я начинала с того, что решала продержаться еще день. Однако бывали периоды, когда я у меня не оставалось сил ни смотреть, ни слушать. Даг и Бриккен оставляли повсюду всякие мелочи, которые мой Бу мог схватит своими пухленькими пальчиками и засунуть в рот, задохнуться. Качели, висящие на яблоне, покорежились от времени и сырости, ребенку легко было упасть с них. Даг двигался неуклюже, и все улыбался, бесконечно улыбался. Его никогда не стали бы держать на работе, если бы не Руар, который направлял и показывал. Муж все время лез ко мне, хватал меня за все места своими толстыми неуклюжими пальцами. Кошка все время путалась под ногами, пока не пропала. И Бу. Моя радость. Моя ответственность. Глаза у меня слезились от осеннего ветра. Первые снежинки не опускались мягко, а налетали на меня сбоку, хлестали по лицу, по прошлогодним листьям. Ледяные холодные снежинки облепляли лоб и щеки. Скоро ветки прогнутся под тяжестью снега, дороги скроются под сырым белым покрывалом. Пальцы у меня все время мерзли, спина болела, а Бу хныкал, везде лез, бесновался и пускал сопли. Так чудесно он смеялся, обнажая жемчужинки зубов – но стоило надеть ему последний подгузник, как уже через две минуты он умудрялся описаться. Темные дни тянулись бесконечно. Туман стирал контуры вокруг. Существовал только дом и его обитатели. Все остальное растворялось во мраке ночи.
Белое покрывало. Наконец-то. Теперь начнется зимняя сказка, яркая зима, как в детстве. Мы поедем на финских санях по мягкому снегу, стараясь свистеть негромко, чтобы не спугнуть мелких птичек. Овчарка начнет мурлыкать, в камине будут потрескивать дрова. Вот о чем я старалась думать, хотя шапка немилосердно кололась. Втягивала ноздрями запах дровяной кухонной плиты и жареных свиных колбасок, чтобы создать настроение. Чистила картошку – золото земли. Отмывала сотни морковок и варила коричневый соус.
Нет. Деревянные доски пола жалобно скрипели. Я стояла на сцене, играя саму себя в каком-то архетипичном спектакле, день за днем иногда для самой себя, иногда для других. Едва солнце задергивалось облаками, я начинала мерзнуть. Паника всегда ходила за мной по пятам, иногда как глухой грохот, иногда резким до боли звуком, как скрип мела по школьной доске. Она приходила изнутри, когда знала, что Овчарка отошла, и ее нет рядом со мной, проносилась по всему телу, словно дрожь, от которой по спине бежали мурашки, и не желала исчезать. Она мог нахлынуть на меня в очереди в магазине. Или когда я везла покупки домой в проклятой тележке с разболтанными колесами. Когда ходила к почтовому ящику за почтой, и ощущала, как ветер пытается подхватить и унести меня. Ложилась мне на лицо мокрой тряпкой, так что меня прошибал холодный пот, заставляя меня держать себя в узде, употреблять все силы на то, чтобы не бросить все и не убежать прочь, в лес. Снова и снова – к пакету с мюсли.