Голод
Так много правды и так много лжи, пойди уследи. Помню последний год жизни своего отца. Пахло свежескошенной травой, шмели гудели за окном, когда он умирал от того, что начиналось, как боль в ноге. Сначала на здоровой ноге появилась дурно пахнущая рана, которая не желала заживать. На несколько месяцев он оказался в постели и все более увядал. Кожа все больше напоминала воск – как бумага, которая желтеет со временем. Взгляд размывался, становился водянистым. Грустное и странное зрелище – отец Турвид, который никогда не отдыхал, никогда не болел. Отдых. Что такое отдых для крестьянина, у которого на двери спальни всегда висит рабочая одежда? На крестьянском дворе работа продолжается круглосуточно, в любое время года. В ней нет ни конца, ни начала.
Однако крестьянские кулаки бессильно лежали на коленях. Взгляд его был затуманен грустью. Клочки волос у него на груди казались больше, когда тело ужалось. Он еще раз погладил меня по лицу.
– Теперь тебе приходится обо мне заботиться, – проговорил он, и внутри у меня все перевернулось.
– Ну да.
Я хотела, чтобы он исчез, чтобы мне не видеть этого взгляда. Заметно было, что ему очень больно.
Со временем нога почти почернела. Он лежал, весь горчично-желтый, с ввалившимися щеками и узловатыми руками. Я привезла ему еще подушки и декоративную подушку с яркими попугаями и подложила ему под голову – яркие цвета на черном фоне под головой у усталого старого мужчины. Потом я просто сидела рядом. Он молчал, уйдя в свои мысли – лежал с закрытыми глазами и выглядел спящим, даже когда не спал. В комнате пахло несвежим телом и ночным дыханием. Застоялый воздух, тепло его кожи. Мой отец ел картофельное пюре и масло ложечкой из крошечной кофейной чашки. Иногда в легких у него шуршало, говорил он экономно. Больше он не называл меня Малышка Кора. Вскоре кофейные чашки с картофельным пюре стояли у постели почти нетронутыми. Когда человек готовится к смерти, ему не до еды. На следующий день после его восьмидесятилетия мы доели остатки его торта, только он и я, и я увидела, как он умирает.
В молодости я представляла себе, что в день смерти мой отец будет до последнего забивать гвозди, ругаться или удобрять целое поле. Вместо этого он лежал неподвижно и тихо в полутемной комнате с опущенными шторами. Попугай играл красками на черном фоне у меня на коленях. Отец Турвид осторожно дышал. Словно ему выделили определенное количество воздуха, и он хотел растянуть его надолго. Время оставалось равнодушно к его желаниям.
Я склонилась над ним. Солнце трепетало в ожидании того, что должно было произойти. Тело отца охватили спазмы. И вот его уже нет.
С тех пор, как умерла мать, земля для моего отца чуть замедлила свое вращение. Ему было бы лучше, если бы мать осталась с ним, но смерти не дашь задний ход. Все получилось так, как получилось. Когда рана на ноге вынудила его сидеть неподвижно, сложив руки на коленях, начался обратный отсчет. Он просто сидел, а потом лежал. Чистые ногти, никаких дел.
Правильно, что он отправился вслед за матерью, хотя я его любила.
Помню, в тот день дождь все никак не мог собраться, воздух давил на голову, в полной панике я позвонила братьям и сестрам, Ливе и трем старшим. Мы молча стояли, разглядывая его лицо, которое помнили таким живым. Стояли в кружок вокруг постели, где он спал, где мама родила нас на свет и где отдыхала по ночам. На запястье у отца все еще тикали часы. Осы подбирались все ближе, разомлевшие от жары, но жаждущие мяса.
Через дыру в носке у меня торчал большой палец, когда ближе к вечеру я снимала постельное белье с его кровати. Лива стояла рядом и плакала. Кожей я ощущала контуры еловой планки. Солнечное тепло. Свет падал на подушку, на вмятину, оставшуюся от головы Отца Турвида. Его обручальное кольцо прочно сидело на пальце. Много грамм. Когда позднее в тот же день я развешивала на просушку постельное белье, мне почудилось нечто прекрасное в том, как наволочка трепетала на юном ветру. Как поглаживание по голове. Будто ветер гладил голову, когда-то лежавшую на этой наволочке. Свою подушку я оттуда забрала, но она была отмечена болезнью, так что по пути домой в Уютный уголок я выкинула ее в кучу листьев.
Точно, так и было. А я-то потом ломала голову, куда она подевалась.
Когда мы ехали домой после поминок, я сидела на пассажирском сидении рядом с Руаром, держа на коленях остатки бутербродного торта. У моих ног стояло пластмассовое ведро с букетами цветов. Его руки уверенно лежали на руле. Бу с его ненасытно любопытным взглядом куда-то убежал с крикуном Оке. Даг и Бриккен уехали в город, чтобы купить новый кухонный комбайн – видимо, чтобы заменить меня. Пока они отсутствовали, ничего не произошло. На следующий день мое возмущение еще не улеглось, однако они привезли мне каштан, как я просила. Выбирали они наспех, каштан оказался расколотый. Говорить что-либо по этому поводу я не стала.
Подобрала ли я еще один каштан после той истории с Дагом и его мотоциклом? Не помню.
Спи спокойно. Спи спокойно.
Банковская книжка Бу и то самое золотое кольцо, которое ему досталось, лежали в верхнем ящике в кухне вместе с нашими банковским книжками – моей и Дага. Кольцо моего отца оказалось пошире, чем кольцо Бу.
Семь грамм весило отцовское кольцо, сказал мужчина в ювелирном магазине. Тогда я протянула и кольцо Бу.
– Тронхеймская епархия?
– Да, – ответила я.
Еще почти пять грам. Теперь я могу позвонить доктору Турсену и записаться на прием к Кошаку.
Но я помню, как еще долго чувствовала себя безотцовщиной.
Унни
Крылья бабочки
В Уютном уголке стало так тихо. Пару месяцев хозяин не появлялся, как будто смерть – штука заразная. Эх, если бы так и было! Но потом стал приходить снова. Требовать своей платы. Звук его грубых сапог по мокрым листьям, потом по мерзлым листьям. Разрозненные, лишенные смысла воспоминания мне хотелось вырезать на круглых отполированных камнях, запереть в шкатулку, чтобы сохранить. Они продолжали жить в животе моей памяти – но не здесь. Я остервенело выдергивала из земли пропитание, словно заводная жестяная игрушка, потом сидела на зеленом деревянном стуле, таком бессмысленном, и смотрела на свои руки. Траурная окантовка ногтей, грязь от бесконечной работы, которая ничего не давала. Мой ребенок лежит в ящике в земле, белый и неподвижный.
С занемевшей спиной и открытыми глазами я ползла по жизни дальше, как собака. Все, что мне осталось – влачить свое существование на земле. Я стирала и убиралась, как обычно. Горе накрыло наш дом, словно туманом. В худшем случае мне осталось лет сорок. Четырнадцать тысяч шестьсот десять дней, начиная с сегодняшнего. Я должна как-то убить это время. Так что я перебирала кухонные шкафы. Мыла полы. Ткала занавески. Вязала прихватки. Девять дней, потом десять. Прошло семьдесят дней. Семьдесят три дня. Столько еще осталось. Поначалу ты все время смотрел на меня, Руар, но потом перестал, я даже не знаю, куда ты ушел. Иногда я видела тебя на земле рядом с трупом спиленной нами ивы.
Каждое утро один ребенок за кухонным столом. Не трое. Мне никогда не снилось, что Туне Амалия все еще с нами. Может быть, горе легче было бы переносить, если бы мне снились такие сны. Но ни разу они мне не являлись. Ее нет. Иногда я замирала на месте, не помня, что собиралась делать, с луковицей в руках. Иногда смотрела на таз с водой для мытья посуды и не могла вспомнить, зачем я здесь. Пустота. В деревне я видела людей, продолжавших жить своей жизнью. Для них лес был всего лишь темной полосой рядом с небом, необитаемый. Многие отводили глаза, когда я проходила мимо – уж не знаю, из-за Малышки, из-за хозяина, или Туне Амалии. Со временем я стала посылать в деревню тебя, Руар, после школы. Ты никогда не говорил, что тебе тяжело. Что говорил твой учитель, другие дети.
Почему для страданий существует так мало слов?