Голод
– Толковый, – говорил о нем мой отец.
Мы с Дагом были парочкой. Руар принадлежал Бриккен. Иногда я видела, как он обнимал ее одной рукой и целовал в лоб. В такие минуты она сияла. Казалось, они понимают друг друга без слов – я следила за ними, когда он подтягивал брюки повыше на животе, а она уже заранее знала, что это произойдет, знала, что потом он всегда проводит пальцами по пряжке ремня. Когда она шла в кухню, он точно знал, какой шкаф она откроет и закроет. Они могли застыть, обнявшись, прямо посреди комнаты. Лоб ко лбу, веснушки к веснушкам, словно отражение в зеркале. Живое, постоянно пульсирующее сердце. В такие минуты я чувствовала себя лишней.
Это было давно. Теперь Руар умер. Кухонное окно приоткрыто, занавеска покачивается на августовском ветерке. Поднимаясь, Бриккен отталкивает ножки стула назад, так что тряпичный коврик сворачивается в трубочку. Меня бесит, что она так делает, но она не замечает. Закрывает окно, словно догадываясь, что я мечтаю вылезти в него и убежать. Идет в комнату, опираясь на свою палку из металла и пластика.
– Куда ты идешь? Что собираешься делать?
Едва задав вопрос, я желаю, что спросила.
– Сейчас приду.
Как обычно – никакого ответа. Бесчисленное количество вопросов повисло в этом доме, не находя ответа. А еще больше таких, которые так и не были заданы.
Как мы трепали коврики в этой кухне, сколько ходили туда-сюда в этих стенах. Все те годы, когда я расправляла уголки ковра на кухонном полу или наступала мимо ковра, так что занозы впивались в подошвы. Пол с половицей, которая всегда сердито скрипела, когда приходил гость, не знавший, как правильно войти. Она привычно откликалась, когда на нее ступали знакомые ноги. Под ногами Дага она издавал вздох, напоминающий глубокий выдох, ноги Бриккен половица до сих пор встречает тихим поскрипыванием, похожим на шепот. Когда Руар наступал на половицу, она посмеивалась. Я никогда не задумывалась, как она звучит под моими ногами. Наверное, фальшиво. О некоторых вещах мы здесь не говорим, хотя нас услышали бы только сова да лиса. Супница должна стоять на средней полке в шкафу – не припомню, чтобы я когда-нибудь видела ее на столе. Что-то не так со ступкой цвета плесени – я вижу это по глазам Руара, когда он случайно бросает на нее взгляд. И со мной, конечно, что-то не так. Не все можно выносить на свет. Больше полувека я ходила здесь в одних чулках, фабрикуя ложные воспоминания – как оно могло бы быть, должно бы быть, рассказывала их докторам и всем вокруг, кто желал послушать. Теперь я уже и сама едва разбираю, что должна помнить, что действительно помню, а что придумала и солгала. Вероятно, половина этого мне почудилась. Немалая часть – ложь.
Я слышу, как Бриккен возится в комнате. Она собирает бумаги, оставшиеся после Руара. Налоговая, похоронное бюро, банковские и пенсионные документы, страховка – все свидетельства, все конверты большой кучей у нее в руках, когда она снова садится за стол. У этого стола его большие горячие ладони лежали на клетчатой клеенке. Она что-то бормочет по поводу того, что не может найти – так много в этом доме всего, спрятанного в дальнем углу ящика, в сарае, за пачкой с хлопьями в кухонном шкафу. Я думаю о камнях, о царапинах, обо всем том, что мы не говорим друг другу.
– Ты не могла бы помочь мне разобраться с этими бланками, Кора?
От бумаг на пол ложится тень – темные контуры, словно тайны. Ее глаза впиваются в меня, они похожи на каштаны, и я хочу, чтобы она отвела взгляд. В Индокитае заключили мир, а тут…
Я не хочу здесь находиться.
Я слишком труслива, чтобы носить все это в себе. Не только про Руара, но и про все остальное. Я всегда была посредственностью. Не такая сообразительная, как Бриккен в детстве, не особенно умная. Не такая красавица, как она, хотя и не дурнушка. Лишь тусклые каштановые, чуть вьющиеся волосы – отдельные волосины торчат во все стороны. Заурядное, приятное и незапоминающееся лицо, которое даже можно назвать хорошеньким. Груди как неспелые ягоды крыжовника. Вот это я в молодости. Вероятно, размер обуви у меня был больше, чем у большинства, а мечты поменьше.
Может быть, страхи у меня более пугающие. По крайней мере, мне так казалось. По крайней мере, я чувствовала себя куда моложе своих трех старших сестер, и трусливее младшей. Когда Лива бежала впереди меня по зеленому лесу, ища укрытия от дождя, мне хотелось зажать ей рот рукой, чтобы не дать словам вылететь наружу. Серые тени над нами, когда мы сидели под елкой в тот летний день – ветки защищали нас, словно крыша, и сестра с самым серьезным выражением лица рассказывала мне о смерти и привидениях. Глаза сияли в темноте, как прожекторы, а руки повествовали не меньше, чем губы: Лива придумывала, вспоминала, преувеличивала и добавляла от себя. Вероятно, это наследственный талант.
– Нельзя ходить босиком, достаточно самого мелкого гвоздика. Помнишь Матса, сына Сигне? У него началось заражение крови, болезнь добралась до сердца – и конец. Или если сам гвоздик дойдет до сердца. Умрешь на месте.
Фантазии у нее были такие красочные, но во мне они разбивались и становились серыми, как глина. Сначала щекотало в животе – вероятно, от страха или от зависти, что она сама не боится. Потом по позвоночнику проползали темные пауки. Сердце стучало, как барабан, тело покрывалось липким потом, мне хотелось повернуть время вспять. Лива запихивала в рот соломинку, сидела, спокойная, как ни в чем ни бывало. В сумерках под ветками она походила на скелет.
– Помнишь луг рядом с пастбищем, где ты обычно собираешь цветы? Там ты можешь случайно споткнуться о коленную чашечку.
На меня накатывает тошнота, в животе все сжимается.
– Однажды там батрака затянуло в комбайн, куски разбросало по всему полю. Пальцы его собрали, а коленные чашечки так и валяются. Хотя знаешь, еще хуже в психушке в Норрфлю, где в подвале толстенные двери. Оттуда никто еще не выходил, так мама сказала. Это недалеко отсюда, они взяли туда поломойку из типографии в городе, а ты такая трусливая, что тебя они точно могут забрать навсегда.
– Нет! – прошептала я.
Еще до нашего рождения мама работала в доме престарелых над психушкой, слышала приглушенные звуки из подвала, видела, как людей тащат туда – и они оттуда не возвращаются. Ниже уровня земли она, конечно же, никогда не спускалась, целыми днями ходила между расставленными ровными рядами кроватями стариков на хорошо организованной конечной станции, но ей известно было про щели, через которые можно подсматривать. Грязные люди, влачащие свое существование под землей. Они кричали, когда их тащили туда. Убогая жизнь на потертом деревянном стуле. Мама видела, как мужчина, относивший психам еду, выходил на солнце с остановившимся взглядом. Я помнила наизусть ее слова, сказанные в тот раз, когда я не решалась вылезти из-под стола – или это было, когда я боялась сесть на лошадь.
– В самом дальнем углу подвала комната без окон, – проговорила она. – Ты хочешь попасть туда, Кора, и видеть людей, только когда тебе приносят еду и лекарства?
В ту минуту я ее ненавидела.
– Нет! – повторила я, сидя под сосной – маме, Ливе, сидящей рядом, самой себе.
Сестра придвинулась ко мне. Сердце у меня стучало, ноги похолодели. Меня тошнило, руки казались холодными, как ледышки, хотя я сидела на них. Никогда больше не решусь пройтись босиком по лугу! Через одеяло меня пробирало холодом от земли. Лива с блестящими глазами продолжала говорить, а я думала, что более всего хочу засунуть голову ей под кофту. В ту же секунду она поднялась и выскользнула наружу между ветками, чтобы пописать. Ушла, небрежно волоча ноги – как всегда, оставив меня одну. Платье у меня прилипло к телу, ледяная капля упала на затылок с какой-то ветки надо мной. Во рту у меня пересохло, язык стал шершавым, как у животного, губы не желали расслабляться, сколько бы я ни облизывала их. В груди стучало. Я крепко зажмурилась, подтянула плечи к ушам, стиснула зубы, чтобы они не стучали. Все вокруг вращалось. Я уносилась прочь от лошадиной попоны, становясь все меньше и меньше. Улетала в космос, растворяясь в нем.