Избранные эссе
Удастся ли нам воплотить наши чаяния, мы не знаем. В основном это дело Божией воли. Но помимо Божией воли, Божией помощи и благодати, и к каждому из нас предъявляются требования, напрячь все свои силы, не бояться никакого самого трудного подвига, аскетически, самоограничиваясь, жертвенно и любовно, отдавая души свои за други своя, идти по стопам Христовым на нам предназначенную Голгофу.
РОЖДЕНИЕ В СМЕРТИ
От времен Иова многострадального и до мучительных вопрошаний Достоевского, от дней неправедного убиения Сократа, до дней наших, когда несправедливость и бессмыслица стала мерой вещей, через всех мыслителей, философов и богословов несется к небу безответный вопрос человечества: как осмыслить, как понять существование в Богом созданном мире зла и страдания, как сочетать Божественную справедливость и благость с несправедливостью всего, что нас окружает: с злой историей, с гибелью отдельных человеческих душ. с бездольем мира, с нашим невыносимым человеческим сиротством, с утратами, со смертью. Возникают бесчисленные попытки Теодипеи, оправдание Бога. Все они — знаки страшной жажды человечества добиться ответа, найти и в этой земной жизни гармонию жизни небесной. — и все они в последнем счете как‑то не долетают, не дохватывают, бессильно падают вновь на землю, — и поэтому не удовлетворяют.
В этом смысле очень примечательными являются два ответа, два противоположных ответа, две противоположные Теодицеи современной нам философии. Первый ответ: — все покрывает вера, что любую несправедливость, любое зло, любое отчаяние, — все может сделать не бывшим сверхразумная, всемогущая воля Божия. Объявляется страдание и зло чем‑то, что по этой Божественной воле, вопреки нашему ограниченному разуму, вопреки нашей слепой человеческой очевидности, может стать призраком, и как призрак развеяться, исчезнуть. Здесь чувствуется, может быть, как мало где, такое острое ощущение тупика в человеческой судьбе, такое отчаяние, а вместе с тем такое напряжение веры, — вопреки всему, несмотря на все, во что бы то ни стало. Но, несмотря на какую‑то огромную доброкачественность и честность этих слов, чувствуешь, что за ними идти нельзя, потому что в них есть прославление слепоты, которая отсутствием возможности видеть как бы уничтожает и сами предметы, которые подлежат виденью. Другой ответ выводит человеческую свободу из пределов Богом сотворенного мира, он ей дает иное, не тварное, а предвечное родословие, — и этим путем освобождает все созданное Богом от зла, освобождает себя от необходимости Теодицеи, потому что Бог не отвечает за человеческую свободу и за зло и страдание, из нее проистекающее. Сам в себе Бог ничего не может против вне его лежащего зла, — и только человек, являющийся и образом Божиим, и порождением это мэонической свободы, может ее одолеть и подчинить Богу, дав торжествовать в себе свободно выбранному Божественному добру, а не злу. Этим определяется, с одной стороны, трагическая беспомощность, покинутость человека, и этим же определяется его огромная мистико–космическая судьба в Божией творении. В этой последней системе, в первую очередь, поражает ее стройность, но может эта самая стройность и смущает. Кажется, что как‑то все заново наименовано и перемещено, но по существу от этого нового наименования и перемещения ничего не меняется.
И как‑то не в порядке философии и не в порядке теоретических выкладок, а очень интимно, лично, непосредственно из опыта наших маленьких жизней хочется для самих себя дать ответ, найти что‑то, уловить, оправдать. Должна сказать, что такая внутренняя работа всегда приводит только к одному выводу: ответа нет. Вопрос, конечно, не снимается, но ответ снимается. Говорят, что давно математик Легранж задал всему математическому миру какие‑то задачи, при чем он требовал, чтобы их решили или показали их нерешаемость. Вот перед нами такая же задача: о природе зла и страдания, о смысле, о Теодицее. Надо ее решить или показать, что она нерешаема. Все попытки решить, включая и две последние, мне кажется, недостаточны, не окончательно убедительны. Словно проделан целый ряд математических действий, самых разнообразных, самих по себе зачастую правильных, но не подводящих к последнему итогу — Х=А. И вот мне хочется сделать обратную попытку: доказать, что нам невозможно узнать чему равняется X. И в этом смысл всего.
Мне хочется представить себе некий мир неродившихся душ, некую фантастическую возможность сознательно живущего утробного человечества. Каждый младенец в утробе своей матери по этому представлению имеет некоторое сознание того, что его окружает, некое даже философствующее представление о смысле своей утробной жизни, и существует так сказать даже и некоторое коллективное сознание утробных младенцев. Они чувствуют свой физический рост, поступательное движение развития, они питаются, они двигаются, они лично воспринимают усталость или болезнь матери, им бывает легче или труднее жить, — в их утробной жизни возможны очень определенные несправедливости, — одному лучше, чем другому, один несчастнее другого. Но перед ними всеми стоит одно, что определяет всю их судьбу, что является самой безграничной трагедией для всего утробного мира: они должны родиться. Они знают, что это значит: в пределах их жизни это значит, в первую очередь, ничем не оправдываемое страдание. В самом деле, если рождение ребенка так мучительно для сильного, развитого, хорошо защищенного организма матери, то совершенно ясна, что только отсутствие сознания не делает рождения для ребенка совершенно непомерным, ни с чем не сравнимым страданием. Черепные кости деформируются, он задыхается, первый вздох режет его легкие, как острейший нож. И к тому же это рождение опять‑таки может индивидуализироваться, быть более счастливым или более тяжким. Одно в нем несомненно: известное опытом изученной утробной жизни младенца уходит в неизвестное, а может быть даже в ничто, — потому что какие у него доказательства, что после конца его утробного существования будет еще что‑то, а не просто черная пустота, какие доказательства, что он действительно должен родиться для новой жизни, а не только умереть для старой утробной. И если бы было в действительности какое‑то и коллективное сознание утробных младенцев, то они воспринимали бы рождение одного из них лишь как уход от общей жизни, как выбывание, т. е. как смерть. Для утробной жизни родившийся умер, в ней его больше нет. она понесла утрату. О дальнейшем можно только строить предположения, может быть он существует в каких‑то иных формах бытия, а может быть его рождение увело его в полное небытие.
И можно себе представить некую нравственную бухгалтерию этого утробного мира, в которой будут подытожены обе страницы бухгалтерской книги, и будет по этому итогу ясно: страданий было много, гибель была мучительной, зачем это было, — неизвестно, а может быть и вообще ни зачем. И нет никакого оправдания этой муке, нет никакого смысла в ней, она сама в себе и собой исчерпывается. Более того, можно себе представить и нечто подобное сознание Ивана Карамазова, который возвращает почтительнейше свой билет Богу, не желая принять предполагаемого блаженства земной жизни ценою муки рождения в нее.
Как апостол Павел сказал:"сеется тело душевное, восстает тело духовное", так тут можно перефразировать его и сказать:"сеется тело телесное, восстает тело душевное", в такую же неизвестность, в такое же как бы небытие, через подобные же теснины рождения — смерти. Разница только в том, что тут мы допускаем возможность сознания, которого на самом деле в утробном мире нет, а потому нет и чувства зла и страдания. Тело душевно претерпевает рождение, смерть, не сознавая этого, а потому не спрашивает, не ощущает никаких конфликтов, никакой трагедии, но ведь по существу она та же.
Мы же, рожденные, или, что то же, умершие для утробной жизни, покинувшие ее, с высоты этой новой открывшейся ступени бытия, из глубин нашего душевного тела, мы иначе расцениваем наше рождение, оно перестает нам казаться смертью для утробной жизни, мы его воспринимаем лишь как рождение в жизнь земную. Не тут мы ищем узла всех проклятых вопросов. Для нашего личного существования мы не знаем ни зла, ни страдания в период предшествовавший рождению. Этот период только подготовил нас, только вскормил, только дал нам возможность начала.