Смерть говорит от моего имени
Алекс бросил взгляд на Паркера. Инспектор весь подался вперед, полуприкрыл глаза и время от времени едва заметно одобрительно покачивал головой. Кэролайн так и замерла в кресле, но глаза ее сверкали, словно две синие звезды.
Теперь по пьесе наступил момент, когда Старик, пригласив всех, кого он знал когда-то и кто хоть что-нибудь значит в сегодняшней его жизни, ждет их появления. Разумеется, не пришел никто, но видения стариков продолжаются. Воображаемые гости начинают съезжаться, а старики через две двери принимаются таскать на сцену стулья для этих теней прошлого. Стивен Винси был неподражаем, он кланялся пустоте, протягивал руку, так естественно брал под локоть невидимок, что весь этот пустой театр призраков, казалось, заполняется реальными существами. Сейчас он как раз вводил нового воображаемого гостя: Мадам прелестницу. Бархатный, глубокий голос актера вдруг преобразился в голубиное воркованье:
— …Я так взволнован. И очарован! Вы нисколько не изменились. Я вас любил, я вас люблю…
И, чуть не плача, Винси продолжал:
— …Но где же прошлогодний снег?
Завороженный голосом актера, захваченный трагикомической ситуацией, Алекс вдруг услышал тихое, короткое всхлипывание. Он на миг оторвал взгляд от сцены. Кто это плачет? В Англии редко встретишь человека, у которого в театре во время спектакля по щекам текут слезы. Это не Италия, а спокойный, уравновешенный Лондон.
К своему удивлению, Алекс обнаружил, что плачет госпожа Анжелика Додд. Она, собственно, по-настоящему и не плакала, только утирала платочком увлажнившиеся от слез глаза.
«Странное дело… — подумал Джо, страстью которого было с первого взгляда оценивать человека. — Могу поклясться, что эта женщина умеет скрывать свои чувства, не говоря уж о волнениях, вызванных словами на сцене».
Но госпожа Додд уже выпрямилась, и Алекс заметил, что, повернув голову к дочери, она одарила ее слабой, извиняющейся улыбкой.
Первая часть спектакля вскоре завершилась, и в зале зажегся свет.
II
Вин-си! Вин-си! Вин-си!
Звонок, призывающий в зал, прозвенел еще раз — долго и пронзительно. Кэролайн допила кофе, который Алекс принес ей из буфета. Курительная гудела возбужденными голосами. Люди спорили ожесточенно, страсти кипели.
Молодые люди встали. Паркер покачал головой.
— Смотрю я на все это, — в его голосе послышалось удивление, которое, казалось, он только сейчас испытал, — и совершенно не понимаю, зачем люди идут на преступления. Простите мне мою профессиональную ущербность, но преступление как-никак очень серьезное событие в жизни убийцы, чаще всего решающее. Зачем убивать? Зачем уничтожать другого человека, если и он, и я, все мы так безнадежно, так ужасно обречены на смерть? Разве не порядочнее было бы спокойно отбыть жизнь, стараясь, чтобы она была сносной и для нас, и для других, обреченных точно так же, как и мы? Ведь после этой пьесы мир представляется чуть ли не тюремной камерой, из которой есть только один выход: на эшафот. А в камере должна царить солидарность.
— Убийца рассуждает похоже, но чуточку иначе, — возразил Алекс. — Если он даже и мыслит подобно Ионеско, полагая, что все люди должны исчезнуть и после них не останется ничего личного, то он может прийти к выводу, что в таком случае можно убивать людей, которых ненавидишь, поскольку это лишь ускоряет их неизбежный конец, но вместе с тем скрашивает его собственную жизнь. У всякого преступления есть некий главный мотив. Уничтожая кого-нибудь, убийца что-то приобретает: сокровища, любовь, удовлетворяет свой инстинкт мести. Порой это больше, чем самооборона, порой это страсть. Но любой из подобного рода мотивов может быть истолкован как абсолютная необходимость, и чем больше литература будет убеждать людей в том, что их существование преходяще, что оно не так уж и важно, тем больше появится у убийц оснований оправдывать себя в собственных глазах. К счастью, убийцы редко выходят из среды поклонников современной литературы.
— Довольно! — запротестовала Кэролайн. — Один из вас убивает людей на бумаге, а другой ловит убийц в жизни. Но помните, девяносто девять процентов людей на свете никогда не видели убитого человека, и если бы не газеты, никогда и не слышали бы о нем. Преступления всегда случаются где-нибудь далеко, и никто не верит в них всерьез, пока сам не столкнется с ними лоб в лоб. Отношение к преступлению не входит в круг тех основных черт, которые формируют мировоззрение человека.
— Не очень-то я в этом уверен, — заметил инспектор.
Помолчали.
— Переменим тему, — предложила Кэролайн, — надо признать, что и режиссура замечательна. Но Винси в роли Старика превосходит самого себя.
— Раз так, мы займемся похвалами Эве Фарадей. Ты знаешь, что ей 25 лет? — подхватил Алекс. — Огромный талант.
— Да, но…
В зале стемнело. Кэролайн впилась глазами в опущенный занавес, словно хотела пробуравить его взглядом и отыскать за ним героев спектакля. Зажглись прожектора.
Перерыв не задержал развития действия. В антракте на сцене появились стулья, это были целые горы и ущелья из стульев, среди которых, словно в кошмарном пейзаже, двигались актеры. Толпа воображаемых гостей приобрела уже фантастические размеры. Двести, триста стульев… а старики все втаскивали и втаскивали новые. Напряжение росло. Старик и Старуха разговаривали с отсутствующими, корили их, осыпали похвалами, провожали к предназначенным для них местам. Но Алекс, который не спускал глаз с актеров, почувствовал несколько иной тон, чем в первой части спектакля. Винси стал резче, он был больше символом, чем человеком, он произносил свой текст, словно хотел сказать зрителю не «Это Я, актер, и вот я вживаюсь в образ, который вы видите!» — а скорее так: «Я только изображаю этого Старика и с его помощью хотел бы поделиться с вами мыслью автора!»
Алексу больше пришлось по вкусу второе решение. Оно было менее мелодраматическим и ближе современному, думающему человеку. А вот Эва Фарадей немного терялась в своей роли и, казалось, не выдерживала бремени той честолюбивой концепции, которую она отстаивала в первой части спектакля. Но, может, это только блистательная, с каждым мгновеньем набиравшая силу игра партнера попросту отодвинула ее на второй план? Под феерическими лучами человеческой мысли, которые исходили от Винси, она немного поблекла.
Финальная сцена самоубийства обоих стариков превратилась, однако, в настоящий концертный дуэт. Их прощание на подоконнике, а потом прыжок в шумящее внизу море потрясали. Так кончает всякий человек, говорил зрителям Ионеско, вне зависимости от того, много или мало сил вложит он в собственную жизнь и насколько она у него удастся. Но Винси так выполнил свой самоубийственный прыжок, что он неожиданно производил впечатление вызова и веры, оптимизма и дерзкой наивности. Прыжок в будущее, не в небытие. Эва Фарадей свалилась, словно вещь, которая принадлежит человеку.
Ветер вынес теперь оконные занавески на сцену, и они трепыхались, как флаги. Лампы стали постепенно накаляться, потом загорелись, и свет их, отражаясь от белых, голых стен декорации, бил зрителям прямо в глаза. В огромные двери в центре задника вошел тот, которому предстояло передать миру мысли и идеи Старика.
Вошел Оратор. Одет он был точно так же, как и Старик, но маски на нем не было. Большая черная шляпа покрывала его голову. И только теперь разыгралась настоящая драма. Изо рта Оратора вырвалось нечленораздельное бормотание. Несколько раз приступал он к тому, что должно было стать его речью. Потом смирился и беспомощно огляделся по сторонам. Подле него стояла огромная черная доска. Оратор взял мел в левую руку и попробовал писать, но и буквы стали складываться в такое же бормотание, содержанием которого могло быть только одно: «Ни в чем нет никакого смысла, существование человека бессмысленно, оно трагично из-за его бессилия действовать и его бессилия договориться…»
Занавес медленно опускался. Какое-то время в зале еще удерживалась сосредоточенная тишина. И наконец она взорвалась громом рукоплесканий.