В объятьях олигарха
Машину мы оставили на улице, возле привязанной к забору на длинную веревку козы, а сами, войдя в незапертую калитку, пересекли двор и поднялись на невысокое крыльцо. Я постучал в дверь костяшками кулака, а Лиза весело прокричала: «Хозяюшка, ау!»
Повторив нехитрую процедуру три раза, толкнули дверь и очутились в темных сенцах, откуда, миновав еще одно маленькое, тоже полутемное помещение, попали в большую комнату, где на низкой кровати, сплошь заваленной одеялами и подушками, без всяких признаков постельного белья, восседала тучная пожилая женщина с красным одутловатым лицом, похожим на топорно сработанную посмертную маску. Женщина смотрела на нас без всякого выражения, в позе крайней усталости: толстые руки брошены на колени, прикрытые серой холстинной юбкой, выгнутая горбом спина уперта в стену. В комнате было так жарко и душно, так шибало в нос едким запахом прели и какой–то кислоты, что у меня сразу закружилась голова и пришлось опереться о шкаф. Кроме кровати и шкафа в комнате стоял круглый стол со следами недавней трапезы (оттуда и кислило?) да несколько разномастных стульев. Еще большой деревенский сундук у стены, покрытый белой вышивкой, и образ Богородицы в красном углу.
Лиза, чуть смущаясь, начала громко объяснять, кто мы такие и зачем пожаловали, говорила довольно долго, убедительно жестикулируя, а когда замолчала, женщина пожевала губами и изрекла:
— Денег нет! Ступайте себе с Богом, ребятки.
Тут уж я подключился, наклонился к ней.
— Какие деньги, бабушка Луша? Гости мы, гости, родичи ваши. Погостить приехали.
— Не ори, милый, авось не глухая. — Она сделала жест пухлыми ладонями, будто я ее оглушил. — Хоть и гости, все одно денег нету. Когда пензию дадут, тогда будут. Тогда и приходите. Когда дадут, неизвестно. Полгода обещают… Чего ж теперь орать.
Неведомо, за кого нас она приняла, кто нынче на деревне стариков додавливает, но когда спустя три часа все разъяснилось, когда вернулся с рыбалки дед Антон, когда, распустив часть забора, загнали машину на двор, когда уселись наконец за самовар, наступила идиллия.
Старик выглядел, как опаленный солнцем дубок, не подвластный времени. Золотистые глазенки в глубоких глазницах посверкивали проницательно. Двухполосная, белая с черным, бородища на грудь. Узловатые руки, словно клешни. Он быстро разобрался, кем ему приходится Лиза, хотя приблизительно. Про давнюю поездку в Москву он не помнил, в семейном альбоме, который Лиза выложила на стол, никого не узнал даже в очках, зато сообщил, что Лизу на самом деле зовут по–другому, Манечкой Егоровой, — и она ему внучатая племянница по брату Степану, сложившему голову в далекую войну под Волоколамском. Сказал, что это особого значения не имеет, будь ты хоть кочергой запечной, но каждое земное существо обязано откликаться на природное имя, ничего дополнительно придумывать не надо. Мы с Лизой стали свидетелями трогательного феномена: баба Луша нас почти не слышала, но все, что говорил супруг, разбирала до запятой и ни с чем не соглашалась. Как раз по поводу Лизиного имени они яростно заспорили, но тут начались подарки — и хозяева обомлели. Антону Ивановичу досталась кожаная куртка итальянской фирмы «Франческо», наручные часы с серебряным браслетом, электробритва в кожаном чехле, набор курительных трубок и шелковая пижама, пылавшая всеми цветами радуги; Лукерья Евдокимовна получила белоснежный банный халат с золотой оторочкой, меховые ночные тапочки, соковыжималку, миниатюрный, как пачка сигарет, приемник («Будете слушать «Ретро», баба Луша!»), косметический набор «Шанель» в нарядной коробке, перевязанной разноцветными лентами… Оглядев все это богатство и оправившись от потрясения, дед Антон жестко распорядился:
— Убери, мать, и никому не показывай… А то, сама знаешь, нагрянут.
Баба Луша послушно метнулась к сундуку, и выглядело это так, как если бы грозовая тучка слегка покачнулась на небе.
Но это еще не все. Следом Лиза начала выкладывать на стол из спортивной сумки съестные гостинцы, и чего тут только не было: блестящие упаковки с копченостями, колбасами и сырами, баночки икры, коробки со сладостями и прочее такое, рассчитанное на то, чтобы поразить воображение туземного руссиянина. В довершение установила меж богатой снеди полуторалитровую бутыль шотландского виски из тех, на какие и я иногда заглядывался в винных отделах, напуганный непомерной ценой. Окончательно деморализованный Антон Иванович только и нашелся сказать: «Это уж вовсе ни к чему, племянница, баловство одно»…
Бутыль с виски сразу куда–то унес, заметив, что это «на потом».
Позже, когда баба Луша накрыла стол для чаепития, а мы с дедом приняли «с приездом» по стопке голубого пшеничного первача и уже обсудили кое–какие насущные вопросы, осталось главное: определиться нам с Лизой на постой. Дед с бабкой категорически заявили, что отдают вот эту большую гостиную и кровать, на которой баба Луша мигом перестелит все чистое, а сами отменно устроятся в сенцах либо, если это для нас помеха, перейдут пока на прожиток к свояку, у которого целый дом пустует. Лиза бросила на меня победный взгляд, но я, хотя клевал носом, с этим предложением не согласился. Как мы будем чувствовать себя в хоромах, если хозяева ютятся в клетушке? Не годится, не по–людски. Теперь Лиза посмотрела на меня с гордостью, а дед Антон сказал:
— Безвыходных положений не бывает. И что, Луша, коли Клавкин дом откроем?
Хозяйка неожиданно захихикала, прикрыв рот ладошкой, но сразу посерьезнела и перекрестилась.
— Почему не открыть, Антоша? Все одно Клавка уж не воротится.
— Ну, это как сказать, — возразил дед.
Я попросил объяснений и тут же их получил. Клава (тоже Юсупова), их двоюродная правнучка, жила своим хозяйством через два дома от них. Молодая вдовица. Мужик ее на заре капитализма угорел от паленой водки, детей у них не было, не дал Господь. Клава так и вдовела потихоньку, ничего больше от жизни не требуя, хотя была хороша собой. И тут получилось как бы маленькое чудо. Иначе не назовешь. Три лета назад в Горчиловку по оказии завернули трое иноземцев, то ли англичане, то ли шведы, кабанчика пострелять. Охота в окрестных лесах знатная, зверя немерено и с каждым годом прибавляется. Подселились как раз у Клавы, у нее дом просторный, прокантова- лись трое суток, а когда наладились обратно в Швецию, забрали Клаву с собой. Чем–то она им приглянулась, что ли. Да, в общем, понятно чем. Клавка прибегала прощаться, от счастья была сама не своя, билась вот здесь головой о притолоку, ревела в три ручья и все одно повторяла: «Он хоть старый, да ласковый… Старый, да ласковый… Обещал весь мир показать».
— История, надо сказать, загадочная, — закончил повествование дед Антон, обретший после трех стопок необыкновенную ясность ума. — До сей поры в толк не возьму, на каком языке Клавка с ими изъяснялась? Второе: зачем ей весь мир, коли она в здешней речке купаться боялась?
Дальнейшее, честно говоря, помню смутно — дорога, крепчайший самогон, утомление, — но вдруг обнаружил, что лежу на чистой постели в светлой горнице с открытым на волю окном в лазоревых занавесках. Чувствовал себя, будто заново родился. Лиза сидела поодаль за столом и смотрела на меня. Увидев, что я проснулся, важно изрекла:
— Что ж, Виктор Николаевич, пожалуй, осталось выяснить совершенный пустяк… Кто я тебе, жена или попутчица?..
* * *Выясняли мы этот пустяк пять дней — и пронеслись они, как волшебный сон.
Время разбилось на какие–то маловразумительные фрагменты, наполненные солнцем, негой, бесконечными разговорами и любовью. О да, это была она — с ее томительным дыханием и светопреставлением в душе. Полагая себя литератором, оказывается, я до сих пор представления не имел, как она сушит мозг, как превращает человека в примитивное существо, озабоченное только одним…
Сидим на берегу речки Свирь. Сколько глаз хватает — небо, лес, травы, вода и больше ничего. На Лизе перламутровый купальник, на мне плавки в синюю полоску. Я немного стесняюсь неуклюжести собственного тела, замордованного городской жизнью, с плохо развитой мускулатурой. Но стыдиться особенно нечего: я молод. Я так молод и глуп, как не бывал даже в пору полового созревания.