В объятьях олигарха
Сперва помянули пропавшую без вести Настену, супругу Митрича, и я, спохватясь, выразил соболезнование. На что Митрич, блеснув внезапной слезой, возразил, что хоронить ее рано. Пустили по деревне слух вздорные старухи, что ее, дескать, обратал медведь, но это, конечно, чушь. Не такая Настена баба, чтобы поддаться косолапому или любому другому лесному насильнику, да и медведи в их местах приветливые, с руки едят, как в зоопарке. Ежели встретится шатун, так, скорее всего, одичавший коммерсант из города. Такие действительно в район иногда забредают, но с ними у Настены разговор короткий… Морщась от насмешливых похмыкиваний деда, Митрич признался, что подозревает другое. Последнее время Настена шибко убивалась из–за пенсии, мечтала ему, Митричу, на зиму бахилы прикупить, старые совсем прохудились, и вполне могло статься, не согласовав с мужем, чтобы сделать сюрприз, подалась искать правду в областной центр. По ее характеру станет. Да что там, недавно надежный человек сообщил, что видел Настену аж в Саратове на митинге и в руках у ней плакатик с надписью «Долой антинародный режим Чубайса!»
— Надежный человек! — не выдержал дед Антон. — Чего баки заливаешь? Кто такой? Небось Шурик Трухлявый из Назимихи, твой вечный собутыльник?
— Хотя бы он, — вскинулся Митрич, расплескав стакан. — Чем тебе не угодил? Тогда с сохатым наколол? Что ж, век будешь помнить?
— Святая ты, Митрич, душа, — загрустил дед Антон. — Пей хоть с чертом, хоть с Трухлявым, но зачем сказки рассказывать. Не спорю, мертвую Настену никто не видел, выходит, по юридическому закону она как бы живая, но тебе какой прок? Пока молодой, подбери сопли и начинай судьбу заново. Не нами придумано. Скоко раз говорил, вон Анфиса Павловна чем тебе не пара? Ведь она хоть завтра со всем душевным расположением. Не кобылу насуливаю, Митрич. На нее без тебя охотники найдутся, как бы локти не пришлось кусать.
— Заткнись, дед, обижусь, — с опозданием пробурчал Митрич и поспешно осушил стакан, смягчил боль потери кваском. Придвинулся ко мне поближе, посмеиваясь, просияв просмоленным ликом, заговорщически шепнул:
— Тебе, Витя, остерегаться не надо. В деревне такого нет подлеца, который донесет.
— О чем ты, Митрич? — На мгновение я протрезвел. Оказалось, ничего страшного. Просто, как мы с Лизой ни темнили, деревня давно догадалась, кто мы такие. Выдал черный красавец «форд». На подобных тачках всем известно, кто ездит. Отнюдь не законопослушные граждане. У тех ежели был при советской власти велосипед, давно его пропили.
— Какого вы колера, ребятки, никого не касается, — уверил Митрич. — И сколько наличности имеете, тоже не наше дело. Но вот что скажу, Витя, как будущему зэку. Главное вам до осени отсидеться. Как дороги размоет, в Горчиловку ни одна тварь не сунется.
Польщенный, что многоопытный Митрич принял меня за героя нашего времени, за нового русского, я все же возразил:
— Все так, Митрич, но, с другой стороны, мы родственники Антона Ивановича. Типа приехали отдохнуть.
— Это мы понимаем, — глубокомысленно кивнул Митрич. — Все мы чьи–нибудь родичи. Но послушай доброго совета, Витек. Тачку загони в амбар, не свети.
К этому моменту дед Антон уже не принимал участия в беседе, он с белыми слюнками на губах, с мечтательной улыбкой мыслями витал где–то далеко.
Митрич, потряся зачем–то над ухом пустую банку, ушел в дом за добавкой, а я начал собираться к Лизе. Но первая попытка не удалась. Едва поднялся на ноги, как они мягко подкосились в коленках и я, хохоча, рухнул на сухую, теплую травку, к которой так хотелось прижаться щекой. Так и сидел, блаженный, пока не вернулся Митрич. Он сразу оценил ситуацию и сказал, что в моем положении лучше всего выпить настоящего самогонцу, да где ж его взять.
Очнулся от грез дед Антон. Не найдя меня глазами, заговорил преувеличенно громко и отчетливо:
— Чудное дело, Митрич, племяша слышу, как регочет, а видеть не могу. Подлая у тебя бражка. Может, с того и Настена ушла.
Подкрепившись белым кваском, любезно поднесенным Митричем, я кое–как встал и попрощался с собутыльниками. Деду пожал руку, а с Митричем расцеловались в губы.
— Помни, служивый, до осени, — напутствовал он. — Осенью ты их крепко озадачишь.
— Запомню навеки, — пообещал я.
По деревне прошел, как балерина на сцене Большого театра.
И вот уже передо мной прелестное, безмятежное личико Лизы, парящее над крыльцом.
— Боже мой, Витя, да ты же пьяный в стельку!
Обнялись, как после долгой разлуки, и я так любил ее в эту минуту, как никого и никогда.
Затем началось поедание супа. Лиза сидела напротив, а я поглощал тарелку за тарелкой, подхватывая капли ломтем серого влажного хлеба. Хотя и очумелый, я хорошо сознавал, что происходит. Дочь миллионера, особа дворянских, новорусских кровей, возможно, за всю жизнь не испачкавшая ручек у плиты, приготовила еду своему мужчи- не–избраннику. Я был бы последним скотом, если бы не оценил событие по достоинству. Вкуса того, что ел, я не чувствовал, что–то пресное и постное, но на третьей тарелке, умильно сощурясь, спросил:
— Харчо, дорогая?
— Сам ты харчо, негодяй! Это картофельный суп по бабы Груни рецепту. Скажешь, невкусно?
— Вижу, что картофельный, потому удивился. Картофельный, а впечатление такое, будто харчо, как в ресторане «Арагви». Как тебе удалось, любовь моя?
Приняла ли за чистую монету, не знаю, но лицо осветилось счастливой улыбкой.
— Твоя Эльвира, скажешь, лучше готовила?
— Милая моя, она вообще не умела стряпать. Обычно я покупал пачку пельменей, и мы съедали на двоих, причем ей доставалось две трети, а мне с пяток самых худосочных пельмешек, из которых мясо вывалилось. Больше скажу, до этого дня я ни разу полноценно не питался.
Она подумала над моими словами, склонив русую головку. Чистое дитя.
— Если бы ты не был такой пьяный, Витенька, я сказала бы что–то очень важное.
— Я не пьяный. Голова–то соображает.
Посмотрела с сомнением.
— Хорошо, слушай… Я ведь знаю, кем тебе представляюсь. Балованная дочурка нувориша, дитя воображения и книг, никчемное создание… Но тебе вовсе не обязательно на мне жениться, у тебя есть время подумать…
— Как порядочный человек…
— Подожди, — милая гримаска досады. — Это важно, чтобы ты знал. Отныне единственная моя цель — быть полезной тебе. Понимаешь? Пиши спокойно свои гениальные книги, а я буду делать все остальное. Готовить еду, стирать, ходить по магазинам, обустраивать домашний очаг, ну и… рожать и воспитывать детей, наших детей… если захочешь. Больше я ни о чем не мечтаю. По–твоему, это слишком много?
Мне стало грустно и больно. Пьяная одурь рассеялась, и суп показался горек. Лиза сделала свое признание с глубокой, я бы сказал, выстраданной убежденностью, оттого ее попытка придать моей и своей жизни нормальную, естественную перспективу выглядела еще более жалкой, смахивающей на приступ девичьего идиотизма. Точно с таким же чувством обреченности и тоски наблюдал я, к примеру, брачные процессии, подкатывающие к дверям ЗАГСа на роскошных белоснежных лимузинах, украшенных цветами.
Невесты в прекрасных подвенечных платьях, от которых (не от платьев, а от невест) за версту несло клинским пивом, молодые люди в черных костюмах и при галстуках, смущенные и как бы немного растерянные, вероятно, оттого, что пришлось ненадолго оторваться от привычной рыночной среды. Затем, покончив с регистрацией, брачую- щиеся пары со своими свитами в иномарках следовали к могиле Неизвестного солдата и к Вечному огню, где толпились у мраморных плит с таким выражением на лицах, описать которое не хватит сил у самого тонкого стилиста. Потом (или до того?) они еще обязательно венчались в церкви, не смущаясь тем, что непорочная невеста нередко была на сносях. Какое–то бессмысленное, кощунственное ретро.
— Все будет, как ты хочешь, — пообещал я Лизе. — Хотя не могу до сих пор понять, почему из всех мужчин на свете ты выбрала именно меня? Уверена, что не ошиблась?