Дар речи
Очнувшись разом, я подхватил старуху на руки, наорал на таксиста, и мы помчались в больницу, где старуху схватили, потащили наверх, вбок, вниз, снова наверх, чтобы бросить на узкую койку, над которой склонился врач – он послушал, попытался разогнуть ее руку, но у него это не получилось, и тогда врач сказал: «Rigor mortis» [43], и все поняли, что Татьяна Васильевна теперь навсегда, навеки ушла в мир иной, стала светлой жилицей в царстве Богородицы чип-чип-чип и Иисуса дрип-дрип-дрип…
Из больницы я позвонил Шаше, она приехала, перекрестила и поцеловала бабушку в лоб, обняла меня, сказала едва слышно: «Шрамм», я хотел сказать: «Шаша», но смог выдавить из себя только: «Ш-ш-ша…»
Бобэоби
1990-еОднажды моя бабушка сказала, что утрату девственности у женщин можно сравнить с Февральской революцией: переступила через родителей, повзрослела, жизнь становится иной, потому что в ней возникает болезненная, режущая пустота, какая бывает перед важным выбором. Вышла на перекресток. А вот рождение ребенка – это революция Октябрьская, после которой и организм, и жизнь действительно меняются до основания, когда требуется строить то и так, чего и как женщина еще никогда не строила. Вышла на свой путь.
О своей Февральской революции Шаша никогда не рассказывала, а я, разумеется, не расспрашивал. Лишь однажды, при первом нашем знакомстве, она сказала, что Дидим принял ее такой, какой она тогда была – измученной калекой, и секс стал естественным продолжением их отношений.
Вот, пожалуй, и всё, что я знал о ее отношениях с Дидимом, если не считать случайных обмолвок и, так сказать, косвенных свидетельств. При этом я вспоминал ту сцену в гостиной дома Шкуратовых, когда Дидим не счел нужным сделать хотя бы огорченное лицо, узнав о пропаже Елизаветы Андреевны Шрамм, с которой только что переспал. Тогда Шаша не сдержалась и влепила ему пощечину. Разрыва их отношений за этим не последовало, но этот безотчетный жест Шаши я хорошо запомнил.
Она уходила от меня – но всегда возвращалась, как призрак.
Я сказал ей об этом, когда мы в такси ехали с похорон бабушки Татьяны Васильевны.
Она усмехнулась.
– Кажется, ты попал в точку. В последнее время я то и дело ловлю себя на странном ощущении… будто я живу в чужом теле… оно мое, это тело, но все-таки чужое… иногда не понимаю, почему тело поступает так, а не иначе… как сомнамбула: после пробуждения не помнишь, как всю ночь бродил по крышам… это, наверное, что-то психическое, потому что порой мне кажется, что внутри меня живет кто-то чужой, тело воспринимает его как чужого…
– Вы ж там у себя в редакции пашете с утра до утра, такой нагрузки и железо не выдержит…
– Но это – удовольствие, кайф. Даже когда слышу за спиной шипение: «Шука» – кайф не проходит. Наверное, так бывает на войне, когда побеждаешь и побеждаешь…
– Но война рано или поздно закончится – и кайф сменится депрессией.
– Тогда я троцкистка – сторонница теории перманентной революции!
– Вот как раз Троцкий после Гражданской войны и впал в тяжелейшую депрессию. Может, потому и проиграл Сталину.
У меня дома Шаша даже не успела снять лифчик – так мы торопились.
После секса она села боком, с ногами на подоконник, закурила.
Я смотрел на ее божественный профиль – и в те минуты был готов принести Дидима в жертву какой-нибудь Персефоне, чтоб не позориться перед Афродитой.
Шаша легко спрыгнула с подоконника, оперлась коленом о край кровати, склонилась надо мной и спросила:
– Неужели нельзя без этих кровожадных мыслей?
– Пытаешься читать мои мысли?
– Обо мне?
– О нас.
– И ты, конечно, готов Дидима прикончить…
– Ну знаешь!..
– Тихо. – Она приложила палец к губам. – Ты должен быть выше этого, как я.
– Выше чего этого?
– Я принадлежу Дидиму, а он мне – нет. Я принадлежу – тебе, ты принадлежишь – мне. Ты – мой мужчина, ты, Шрамм. Первый в моей жизни – мой. Как я могу не быть твоей? От гребенок до пят – твоя. И послушай… – Легла рядом. – Левая рука и правая различаются только тем, что одна слева, а другая – справа. Но Левая Жизнь от Правой Жизни отличается, как ад от рая. А мне тогда казалось, что я попала в рай…
Я молчал, боясь ее спугнуть.
Казалось бы, чего проще – перейти шоссе из Левой Жизни в Правую… Но не всем это удавалось. Особенно если ты не электрик, печник, маляр, водопроводчик, а, например, молодая женщина, неудачно вышедшая замуж, родившая ребенка и ничего не умеющая, кроме как нравиться мужчинам. А женщина с ребенком, говорили в Левой Жизни, должна нравиться мужу, а не мужчинам. Но зачем тогда Бог дал ей стройное гибкое тело, высокую грудь и огромные выразительные глаза, из-за которых ее и прозвали Глазуньей? Вдобавок она была чистоплотной, веселой, легкой – за эту легкость ее многие недолюбливали. Легко вышла замуж, легко развелась, легко перебирала мужчин, ни на ком не останавливаясь, вообще слишком легко относилась к жизни. Другая бы изрыдалась, оставшись с девчонкой на руках и матерью, которая дни рождения справляет на кладбище; другая извелась бы – но не Глазунья. Другая бы ходила горем убитая, глядя на дочь, которая по дури сожгла руку. Каялась бы: Бог наказал. Может, тогда ее и пожалели бы, сказали бы: сама виновата, что дуру вырастила, сама недоглядела, теперь подумай, как ее замуж-то отдавать, с такой-то рукой. Будет жить как Ниночка Сухорукая, тоже ведь была красавица – а что сейчас? Замужем за спившимся стариком, сама пьет, под заборами валяется, гвозди у мальчишек сосет бесплатно и спасибо говорит…
Старуха-мать сама в какой-то момент поняла, что больше прибираться у Шкуратовых ей не под силу, и привела смену – дочь Глазунью. И она сразу всем понравилась: и старым, и молодым. Веселая, легкая, скорая на ногу и на передок. Папа Шкура сразу прибрал ее к рукам, но иногда и сыну перепадало – Глазунье не жалко. Большеглазая, большеротая, гибкая, как ящерица. Услужливая, неглупая, расторопная. На всё сил хватало – вымоет полы, погладит белье, приготовит ужин, а потом всю ночь кувыркается с Папой Шкурой, позволяя ему всё, что не позволяла жена, и тем завоевывая его сердце.
Дочь она, конечно же, жалела, ходила-ездила с ней по врачам, покупала книжки, раз уж девочка такая до книг жадная, а однажды взяла за руку и повела через дорогу из Левой Жизни в Правую Жизнь…
В Левой Жизни жил парень по фамилии Зверюга, так его все от страха называли Верюгой, без первой буквы, чтоб не дай бог не обиделся и не полез в драку. Огромный, грубый, мощный, с татуировкой на щеке «Это щека». От него веяло серым мраком, какой-то звериной сыростью, гнилью, псиной, ужасом, в общем – Левой Жизнью. Так Шаша тогда ее воспринимала. Понятно, что всё дело – в руке, в этой чертовой руке. Как-то Верюга при случайной встрече хлопнул ее по спине и сказал со смехом: «Подрастешь – моей будешь, тебе понравится». И это было страшнее страшного, потому что безысходнее безысходного.
В Правой Жизни не было ни Ниночки Сухорукой, ни Верюги – там была вообще другая жизнь, как в Древней Греции…
– В Древней Греции? – с удивлением переспросил я.
– Я ж по картинкам судила, по книжкам для детей. Все ходят в белых одеждах по берегу синего моря с венками на головах, поклоняются красивожопым богиням, соревнуются в беге на стадионах, пишут трагедии и храбро воюют с прекрасными и ужасными персами…
Вечером первого же дня она спускалась по лестнице шкуратовского дома, услыхала какой-то шум внизу, замерла, присела на корточки, выглянула – и увидела голую Глазунью с красивой задницей, прикрытой полотенцем, по которой голый Папа Шкура с наслаждением лупил ремнем, и оба стонали, – как вдруг рядом с Шашей возник Дидим. Он приложил палец к губам, несколько секунд глазел на сцену в гостиной, а потом на вопросительный взгляд Шаши ответил: «Хорошо, что не она его», и бесшумно исчез.