Дамнат (СИ)
— Ну что, друг по несчастью? — сказал он как можно веселей, но вышло, кажется, плохо. — Пора покинуть сию юдоль скорби.
Монаха заинтересовали глаза юноши. В них иногда проблескивало какое-то подобие сознания. Монаху казалось, что юноша хотел что-то сказать, но либо не решался, либо просто не мог.
— Как мог ты так… сохраниться? — задумчиво потеребив бороду, пробормотал монах. — Ведь при тебе нет укротителя, да и не похож ты… на таинника… И на книжника тоже. Не тот возраст. Кто ты?
Они вышли из распахнутых ворот. Плотно накатанная дорога, петляя, уходила вверх и терялась в поросших густым лиственным лесом холмах.
Тишина. Не поют птицы, неслышно даже жужжание насекомых. Деревья — и это летом! — сбрасывали листву. Листва кружилась, подхватываемая мертвым ветром.
Пыль и тлен, провались они в землю. Не просто занудное философствование, но с этих пор правда жизни.
— Что же с тобой произошло? — продолжал размышлять монах, поглядывая на спутника, покорно бредущего следом. — Кто же ты?
Монах шел, как обычно, ссутулясь, мерно припечатывая дорожную пыль посохом, которым разжился в привратницкой. Там лежал с перерезанным горлом тот самый старик Богохульник. Медвян. Монах прикрыл глаза Медвяну и прочел молитву, то и дело прикасаясь к мешочку с укротителем и пытаясь понять, кто убил мятежного старца. Богохульник предсказывал всемирное бедствие, и когда оно произошло, кто-то из злости — ребяческой злости, если честно, — прикончил, в общем-то, безобидного деда, если не считать жалящего языка.
Монах взглянул на спутника и задумался, почему он взял его с собой? Он давно слыл отшельником — тесная и убогая келья была его домом. Но оказывается, когда рушится мир, одиночество тяготит. Истина, часто встречавшаяся в книгах, но столь же часто им отвергаемая.
«…ибо создатель есть пастырь, пасущий стадо… — вспомнил он слова из Священного Писания. — Оказывается, так и есть? Мы все лишь животные…»
Юноша плелся за ним, точно оживленная кукла.
— Кто же ты, горемычный? — то и дело спрашивал монах, заглядывая ему в глаза, словно надеясь найти там ответ.
Впереди послышался стук копыт. Монах, недолго думая, скрылся в придорожных кустах, дернув за собой юношу.
Мимо промчалась процессия вооруженных людей. С пиками и штандартами. В полном молчании. Лишь звякала сбруя, фыркали кони и скрежетали сочленения доспехов. В краю, где в одночасье вымерло все живое, звук распространялся далеко вокруг. Монах поймал себя на необычной мысли о том, а не разбудит ли это мертвецов на местном кладбище?
Впереди ехал молодой воин. Сосредоточенный, нахмуренный. В серебристом остроконечном шлеме. Плащ со знаком Девы Полуденной.
Монаха прошиб холодный пот. Он посмотрел на юношу рядом. Сходство очевидное.
— Отче всеблагой… Да ты же Иван! Ты сын Марии… Тот, которого… Отче! Что же делать-то? Твой братец, Усекновитель, нас выпотрошит!
Недолго думая, монах схватил Ивана, сына Марии, за шиворот и помчался в умирающую чащу.
Часть I. Отшельник. Одиночество
Иван-отшельник шел по твердому снежному насту, но все равно проваливался. Проваливался по колено, неожиданно, хоть и предсказуемо, и отчего-то это смешило. Хоть и был смех безрадостный. В памяти всплывали снегоступы, что так старательно мастерил пару месяцев назад. Ошкуренные ветви, береста, веревки из жил — и снегоступы развалились буквально после пары вылазок.
В самом деле смешно: столько трудов понапрасну. Через силу. Через растущую с возрастом апатию. Хотя… если подумать, так ли много трудов потрачено? Было время, когда он разводил кур (как давно?). Было время, у него имелся сарай, крохотный, убогий, но всё же! Сейчас на месте сарая — лишь холмик, заросший пыреем. Каждый год отшельник латал забор, перебирал крышу землянки… Но в последнее время ничего, кроме всепоглощающей лени, он не испытывал.
Землянка со временем стала похожа на древнюю старушку. Окаменевшую. Застывшую во времени. И рассохшаяся дверь была лицом этой странной старушки. Он даже дал землянке имя — Мария. Слово пробуждало что-то неприятное, застрявшее глубоко внутри. Дверь осела и прорезала глубокую выемку у входа. В дождь выемка наполнялась водой. Отшельник так часто забывался в сумрачных грезах, что постоянно забывал про лужу. И всегда бился головой о притолоку, благодаря чему будил вечную спутницу — головную боль.
Промокшие ноги. Невидимые иглы, пронзающие мозг. Пустота. Всё — тлен. Пыль и тлен — где он это слышал? Где-то ведь слышал? Словаэти то и дело приходили на ум, как будто кто-то их нашептывал.
Сколько длилось его одиночество? Трудно сказать. В землянке, где-то в углу валялись зарубки на поседевших от времени дощечках, и он боялся перебрать их, и посчитать дни и месяцы, и годы… Да и зачем? Уже давно дощечки заброшены. Словом, он — отшельник Иван (его точно так зовут?) — вместе с тяжестью прожитых впустую лет, превратился в столь же пустую и бессмысленную оболочку. Тень человека. Призрак жизни, которой, может, и не было вовсе.
Зима выдалась не такая холодная, но колючая. Ядовитая. С вечно завывающими в горах по ту сторону реки ветрами. В вое слышался стон. Или даже просьба. Ивану всё мерещилось, что на том берегу кто-то есть. Кто-то зовёт его.
Снега не так много нынче — плохо. И живности мало. Силки пустуют. Тоже плохо. Тогда зачем он идёт проверять их? Наверное, потому что рыба надоела. Мяса бы. Свежего.
Смешно. И грустно.
Иван вышел к ручью. В полынье, вслед за течением тянулись, волнуясь, словно в странном завораживающем танце, нити рогозы. Какое-то время он наблюдал за потоком, вслушивался в журчание ручья, пытаясь, как бывало раньше, расслышать чьи-то голоса, пока не понял, что смотрит сам на себя.
Иван отпрянул. И торопливо, проваливаясь в снег, падая, скользя, покинул это место.
Ему показалось, что на него взглянула смерть.
Немного погодя Иван остановился отдышаться. Да плевать. В землянке, в погребе, или скорее в яме, прикрытой сколоченной из гнутых горбылей заслонкой, ещё есть запас вяленого мяса. Есть сушеные ягоды и грибы. Есть травы — он заварит чаек. И будет вечер, когда можно будет привычно прислушиваться к звукам природы. И будет ночь, когда можно будет забыться, покоясь на слежавшейся, местами уже плешивой медвежьей шкуре.
Ивану чудилась беспрестанная тоска в волчьем вое; в величавой усталости лосей, апатично проламывавшихся через обветренный сухой подлесок, представлялась некая лесная мудрость; а зловещая, где-то даже сардоническая песнь филина обещала тебе вечное заточение в… бездне. Ледяной, как самая лютая стужа и бесконечно безжизненной.
Бездна. Слово пугало. Нет, не так. За этим словом таился ужас. В бездне кто-то жил. Тот, кто пристально смотрит на тебя и ждет. Кто вечно хочет тебе что-то сказать, а может, и подчинить своей воле.
Давно ли он перестал радоваться? Тогда почему ему смешно сейчас? В эту минуту? Или ему кажется? Он сходит с ума?
Отшельник добрел до землянки поздним вечером. С зайцем в руках. Случайно наткнулся и успел оглушить зверька палкой. Может, беляк был ранен или болен? Кто его знает? И потом, так ли это важно? Главное — будет хороший ужин. Он зажарит зайца на костре, любуясь на звёзды.
Разделывая тушку зайца, Иван заметил, что одна лапка и правда повредилась. Что интересно — лапку словно обожгло. Отшельник не придал этому значения.
Ужин и правда был хорош. Пока разделывался с зайцем, настоялся чай — мята, зверобой, клюква и дикие яблоки. Запасы на зиму, которых осталось прискорбно мало.
А потом Иван отправился спать.
Ивану часто снилось, что он сидит в клетке. Во тьме. Иногда он жаждал вырваться из нее, но чаще пребывал в прострации. И всегда в полной тишине. Такая тишина давила. Чем дольше, тем хуже. Постепенно приходило понимание, что на самом деле тишины нет. Есть только шум. Безжизненный и безэмоциональный.
Тишина — это шум? Мысль не давала покоя.