Окончательный диагноз
Он уставился на малыша. Тот смотрел на него со смесью любопытства и неловкости во взгляде, однако испуга, который ожидал увидеть Уилмс, в его глазах не было. Секунд десять старик и мальчишка смотрели друг на друга, а затем Уилмс отшвырнул его к брату.
— Убирайтесь! — рявкнул он.
Братья обменялись взглядами и двинулись прочь. Уилмс посмотрел им вслед с чувством странной неудовлетворенности.
Ведь он вышел победителем?..
Сад Эшлифов был безупречно чистым и свидетельствовал о еженедельных многочасовых усилиях по приведению его в порядок. Интересно, о чем они думали, глядя сквозь шаткую изгородь на заросшие владения Мюиров, размышлял Райт. Что они испытывали? Презрение? Сочувствие? Или понимание?
Он позвонил в звонок, отметив, что и дом, в отличие от соседского, недавно выкрашен, а через окна виднеются симметрично повешенные занавески и соответствующая отделка комнат. Райт оглянулся на дом Мюиров, отмеченный печатью упадка, и ощутил пронзительное чувство родства с ним; возможно, он не был совершенен, но, по крайней мере, в его распаде было что-то человеческое и глубоко понятное. А в образе жизни Эшлифов присутствовало нечто отталкивающее. Во всяком случае, когда Райт смотрел на облупившуюся краску наличников и паутину, которая заволокла углы маленького крылечка у Мюиров, он ощущал некие параллели с собственной жизнью.
Дверь открыл констебль Фишер, симпатичный человек с довольно привлекательной наружностью, у которого был такой же шанс на повышение по службе, как у Райта на то, чтобы стать первым посланником человечества на Юпитере. Райт, видевший на своем веку уже не одну сотню молодых полицейских, относился к нему вполне лояльно: тот хотя бы не был расистом, головорезом или извращенцем.
По крайней мере, Райт так думал.
Дом был безупречно чист как снаружи, так и внутри. Он был столь же стерилен, сколь и бездушен, настолько же симметричен, насколько обезличен. Украшавшие стены фотографии детей и памятных событий, сувениры, привезенные с моря, и старомодный фарфор — все это свидетельствовало о долгой и, возможно, счастливой жизни, однако строгая регламентированность и стерильная чистота заставили умолкнуть и Райта, и Фишера. Оглядевшись по сторонам, Райт понял, что все это напоминает ему родительский дом и его собственное детство, однако расположение вещей, как в музее или сувенирной лавке, почему-то обесценивало эти воспоминания, и он задумался, зачем Эшлифам понадобилось создавать вокруг себя такой прямолинейный мир.
Фишер сообщил, что Дэвид Мюир сидит в гостиной, но прежде чем Райт успел войти туда, дверь в конце коридора открылась и он в первый и в последний раз увидел Эшлифов. Дверь открыл мистер Эшлиф — своей худой, чуть ли не скелетообразной кистью он держался за ручку, а его лицо выражало смесь жгучего любопытства и подозрительности; огромные, как луковицы, глаза скрывались за толстыми, слегка тонированными стеклами очков. В глубине кухни виднелась миссис Эшлиф, которая сидела за столом, немыслимо изогнув шею, покрытую таким количеством складок и морщин, что, казалось, она не может принадлежать человеческому существу.
Райт с улыбкой кивнул им, предпочтя не вступать в более близкое знакомство, и вошел в гостиную.
Елена вернулась из Парижа, чувствуя себя лучше, чем когда-либо в последний год. Несмотря на то что формально поездка была деловой и она пробыла во Франции всего четыре дня, перемена — перемена во всем, включая распорядок дня, меню, ритм существования жизни и, конечно же, самочувствие, — вернула ей надежду, оптимизм и интерес к жизни.
Она даже ни разу не вспомнила о вопросе, который мучил ее на протяжении последних девяти месяцев…
А потом, конечно же, с жестокостью, на которую способно только мироздание, все ее торжество обратилось в прах, стоило ей осознать это.
Джон.
И она тут же почувствовала, как снова погружается в месиво сомнений и вопросов, как благо забвения обращается в свою противоположность, а расслабленная душа снова скручивается в узлы обиды, подозрительности и разочарования.
Джон Айзенменгер.
Это имя стало значить для нее так много и вызывало в ней такую бурю чувств, словно само его существование жгло и иссушало ее, будто на нем лежало какое-то заклятие, будто сами буквы и их сочетания обладали какой-то колдовской силой.
Она распаковала вещи, налила себе кофе и вместе с кружкой отправилась в ванную, чтобы принять душ перед сном, печально размышляя о том, что ни струи горячей воды, ни мыло не в состоянии смыть с человека жизненный опыт, особенно опыт разочарования.
Неужели он действительно спал с Беверли Уортон?
За последние месяцы она задавала себе этот вопрос так часто, что слова утратили свой смысл и стали звучать как полная тарабарщина, так что приходилось прикладывать определенное усилие для того, чтобы они инициировали мыслительный процесс.
Впрочем, это не означало, что этот вопрос перестал вызывать боль и отчаяние. Она и подозревала, что так оно и было, и не могла в это поверить. Может, Беверли лгала?
Скорее всего.
Елене казалось, что после долгих лет одиночества, отсутствия тепла и полного отказа от чувственной жизни, обычной для большинства людей, ей наконец удалось найти человека, которому она могла доверять. Она считала Джона особенным, и то, что он оказался не таким, причиняло ей неожиданно сильную боль.
Она включила душ и начала раздеваться, бросая вещи в корзину для грязного белья, которая и без того была переполнена вещами, вынутыми из чемодана. Перед тем как забраться под душ, она поймала себя на том, что рассматривает в зеркале свое отражение, снова пытаясь проанализировать собственные чувства, то есть опять занимается бесконечным процессом, который все никак не может довести до конца, а потому и не в силах от него отказаться.
Она уже тысячу раз проигрывала в памяти разговор, состоявшийся девять месяцев назад между нею и Беверли Уортон, и всякий раз обнаруживала в словах последней новые смыслы и нюансы. Открыто она ничего не признала, но подтекст, казалось, был вырезан заглавными буквами.
Поэтому сначала Елена сочла это ложью, а потом…
Черт бы побрал эту суку!
Чувствовала бы она себя иначе, если бы он изменил ей (однажды она поймала себя на том, что использует слово «адюльтер», и это вызвало целый фейерверк размышлений о том, что под ним подразумевалось) не с Беверли Уортон, а с кем-нибудь другим? Наверняка. Она не сомневалась, что, если бы он переспал с любой другой, самой соблазнительной женщиной, это не причинило бы ей такой боли и таких страданий.
Не то чтобы ей удалось запросто от этого отмахнуться — ее родители привили ей моральные устои, которые мешали мириться со слабостями окружающих. И если бы Джон не был способен хранить ей верность, то и говорить было бы не о чем. Однако она знала, что, когда он совершил это преступление, между ними не существовало никаких обязательств — с ее стороны уж точно, и она подозревала, что и с его тоже. Следовательно, она не могла выдвигать против него обвинений.
А спросить его напрямую ей не хватало смелости. Это мучило ее не меньше самого факта его предательства, загоняя боль в глубины души и возводя между нею и Джоном барьеры недоверия.
Она вздохнула и решительно разорвала цепочку своих размышлений. Наконец ей удалось сосредоточить взгляд на собственном отражении, и она потерла лицо, ощущая под рукой грязь и жир, который постоянно вел с ней борьбу за власть.
Была ли она привлекательна?
Еще один неизменный вопрос, на который Елена не могла найти удовлетворительный ответ. Она никогда не использовала применительно к себе слово «красивая», но с годами диапазон возможных эпитетов еще больше сузился. «Очаровательная» и «сексуальная» уже не годились, и она неумолимо перемещалась в область «милой» и «симпатичной». Однако она с трудом находила объективные подтверждения этих реальных, но крайне субъективных взглядов. Ее глаза по-прежнему были большими и карими, скулы высокими, а кожа упругой и гладкой; губы сохраняли свою полноту, которая казалась ей вполне привлекательной. Что же касается морщин, то они были еще совсем незаметными, да и располагались в таких местах, что она не видела в них ничего угрожающего, — они даже придавали ей определенный шарм.