Боярин Осетровский (СИ)
Я вскочил, потирая руки и охваченный жаждой деятельности, и в этот момент в мой кабинет вошел Нафаня:
— Викентий Георгиевич! Там… за вами пришли.
Кого там еще на блинной сковородке принесло? Я шагнул к двери…
Так. Стоп.
— Ко мне?
— Нет, — лицо моего сотника было встревоженным, — За вами. Из Приказа тайных дел.
За каким блином я мог понадобиться этому Приказу? Не то, чтобы встревоженный, но озадаченный, я вышел к гостям.
И понял, что не гости это ни разу.
Вдоль стен сеней стояли мои стрельцы, человек двадцать. Без мушкетов, но каждый держит руку на сабельной рукояти. В центре помещения — боярин, в высокой шапке, золотом форменном кафтане — значит, как официальное лицо явился — и здоровенные мужики в серо-голубых, сизых, кафтанах.
Царские псари. Суровые ребята, которые отвечают за охотничьих псов царской псарни, а там такие зверюги, которые могут медведя заломать. Сворой, не в одиночку, но все же. А еще эти суровые ребята, наверняка под одеждой обвешанные защитными амулетами, как кольчугой, выступали в роли этакой группы захвата, когда Приказу тайных дел нужно было арестовать какого-нибудь боярина за измену.
Я, вроде бы, ни в чем таком замечен не был…
— Боярин Викентий Георгиевич Осетровский, ты обвиняешься в измене царю государю всей Руси Василию Федоровичу. Пройди в карету.
Глава 32
Сижу за решеткой, в темнице сырой, вскормленный в неволе орел молодой…
Вообще, конечно, стишки, при всем уважении к Александру Сергеевичу, мою ситуацию описывают неверно. Во-первых — сижу я, конечно, в темнице, но вовсе не за решеткой — за обитой сталью дверью. Во-вторых — темница моя вовсе не сырая, вполне себе комфортная темница — стол, табурет, кровать, с периной, между прочим, и свежим бельем, на столе — подсвечник на три свечи и Библия, в дальнем углу — отгороженный закуток туалета. Прямо не тюремная камера, а гостиничный номер, декорированный под Средневековье. Оно и понятно — держат здесь явно бояр, чья вина еще не доказана точно, поэтому и смысла издеваться над ними нет. А бояр, чья вина точно доказана, в застенках тоже не держат — сразу на кол.
Что-то там у меня еще «в-третьих было»… А, ну да. Это стихотворение школьники у нас неправильно понимают, как человек, учивший его в школе наизусть, могу вас заверить. Всем кажется, что «вскормленный в неволе орел молодой» — это узник так фигурально про себя говорит. Мол, я, молодой орел, сижу за решеткой в неволе и грущу о свободе. На самом деле там после слова «…сырой» — точка идет. Герой стихотворения сидит за решеткой. Точка. А потом уже речь о том, что молодой орел, не фигуральный, а самый натуральный, с крыльями и перьями, под окном клюет что-то там кровавое, мясо, надо полагать. Причем орел этот — вскормленный в неволе, то есть птенцом где-то подобранный и прирученный. Вот герой и говорит ему, мол, братан, мы птицы вольные, пора валить отсюда, это место не для нас…
Я лег на кровати и посмотрел на бревенчатый потолок камеры. Чего только в голову не придет, когда сидишь в одиночке.
Единственное, что мне точно не приходило в голову — это испугаться. Я даже не стал перебирать в голове свои возможные прегрешения, по старой пословице: «У нас любого человека можно, ни говоря ни слова, сажать в тюрьму и никто не задумается, за что. Каждый будет думать, на чем он спалился». Но Полянский, глава Приказа тайных дел, не удержался и обвинил меня в измене. А, хотя «измена государю» сейчас на Руси — обвинение ОЧЕНЬ серьезное и закончится оно может вышеупомянутым колом, страха у меня все равно нет. Потому что про Приказ тайных дел я слышал очень многое — и некоторые вещи были довольно… пугающими… — но никто и никогда не слышал, чтобы Приказ шил липу. Не потому, что здесь работали настолько честные и принципиальные люди — люди как люди — сколько потому, что обвинить боярина в том, чего он не совершал, а это — обман царя. О котором он обязательно узнает. Тут самому можно на колу оказаться. Я же, как вы помните, никакой измены за собой не помню, а, значит — и обвинить меня не в чем. Разборки же между боярскими родами — изменой не считаются.
Поэтому я спокоен, как валун на дороге. Только скучно.
Бесшумно открылась дверь — петли и засовы и у нас, в Разбойном Приказе смазывали регулярно, а уж здесь-то скрипучие петли прям позором были бы — я еще успел подумать, что надо бы подсказать… кому-нибудь… что в двери не мешало бы глазок сделать, а вдруг я стою за углом с табуреткой в руке… Самое неуместное прогрессорство в истории прогрессорства.
— Выходи, боярин. На допрос.
Тюремщики в коротких темных кафтанах, здоровенные, плечистые ребята, крайне похожие на стереотипных средневековых палачей, тоже в масках, вели меня широким коридором, вдоль рядов одинаковых дверей, обитые железом. Наверняка все они — под Повелением лично Полянского, чтобы я не смог приказать им вывести меня на свободу. Да и на шее и под одеждой — не одна связка амулетов, защищающих от… да, пожалуй, почти от любого Слова. Я здесь — далеко не первый боярин, так что система должна быть продумана и отработана.
— Проходи.
* * *Пыточная. Глупо и странно, но при виде нее я испытал какое-то подобие ностальгии — точно такая же была у нас в подвалах Разбойного Приказа. Просторное помещение с высокими потолками — чтобы, если пытуемый вдруг решит разбушеваться, тюремщики не мешали друг другу, скручивая его. В одном углу горит очаг, радом — груда вухих веников, в другом огромной буквой «П» возвышается рама для подвешивания, рядом, на длинном столе, раскладывает инструмент, повернувшись ко мне спиной, палач, сухощавый мужичок, чуть поодаль — небольшой столик для подьячего, записывающего показания, пока пустой, два широких деревянных кресла, тоже пустуют.
Тюремщики замерли у дверей, уперев в пол алебарды.
— Раздевайся до пояса, боярин, — не оборачиваясь, проговорил палач. Он продолжал перекладывать инструменты, тихо бормоча под нос, какой из них — для выдавливания пальцев из суставов, а какой — вырывания ногтей. Как будто забыл, для чего они.
Знакомая манера, подумал я, сбрасывая кафтан на пол и стягивая рубаху. У нас в Приказе так же делали — перед пытуемым раскладывали инструменты, рассказывая, какой из них для чего. Медленно, не торопясь, пусть его собственная фантазия против него работает. Часто еще до начала собственно пытки допрашиваемый уже доходил до нужной кондиции и был готов рассказать все.
Кстати, калечащие пытки — это не для первого допроса. Они применяются тогда, когда вина допрашиваемого уже установлена точно, но он упорствует и в преступлении не признается. Отсюда и пословица: «Не сказал правду подлинную, скажешь подноготную». Да, вы все верно поняли — «подноготная», от игл, загоняемых под ногти. Вон, тех самых, до которых сейчас палач добрался. Правда, в свое время мне в интернете попадались утверждения, что и слово «подлинная» — тоже от названия пытки. Мол, человека били длинными палками, «подлинниками», поэтому правда, которую он рассказал, называлась «подлинная», мол, полученная под длинными палками. Ерунда, конечно, нет такого выражения «подлинная правда», подлинный — это значит, оригинал, в отличие от копии, и никакими длинными палками в ходе пыток не бьют. Короткими удобнее.
Палач развернулся ко мне, тоже в маске, ага. В конце концов, не каждый пытуемый проникнется к своим мучителям христианской любовью, а шансы выйти на свободу есть у каждого. Выйти — и случайно встретить своего палача на улице. Понятное дело, что последствия такой встречи никому не надо — ни палачу, ни будущему обвиняемому в избиении, ни даже Разбойному приказу.
— Давай руки, боярин.
Мне обвязали запястья веревкой, перекинули ее через верхнюю поперечину рамы и я встал навытяжку. Подтянул палач меня, кстати, не так уж и сильно — не вишу и даже не на цыпочках стою. У нас в Разбойном каждого молодого подьячего и то жестче подтягивали. Ну, чтобы имел представление о том, что такое пытка, на собственной шкуре.