Серебряный город мечты (СИ)
И в больнице она быть не может.
Не должна.
— Привет, — я выдаю всё тем же шёпотом, и губы кривятся сами.
Подводят.
Не-льзя, я пообещала доктору держать себя в руках, а поэтому улыбнуться я смогу.
Могу.
— Кветуше… — Фанчи произносит на выдохе.
Шевелит едва заметно пальцами руки.
И мне уже не надо, как полгода назад, спрашивать, что за прищепка на указательном пальце, я теперь знаю сама.
Видела и у Дима, и у пани Власты.
— А я к тебе из редакции, Любош меня затиранил, — глаза я закатываю.
Расписываю, подтаскивая поближе к кровати стул, в красках и подробностях тиранство начальства, бросаю рюкзак на пол. Устраиваюсь, забираясь с ногами, удобней, чтобы свободную руку Фанчи взять, прижать к щеке и, сбиваясь с лихого начала, тихо признаться:
— Я испугалась за тебя.
— Прости.
— Ты меня, — я мотаю головой.
Сжимаю сильнее её ладонь, что сухая и горячая, испещренная морщинами уже очень давно, будто бы всегда. И нити серебра в иссиня-чёрных волосах у неё были всегда, она их не закрашивала. Смуглая кожа, тоже всегда. Я не помню Фанчи другой, и от глаз её, прожигающе тёмно-карих, у меня никогда ничего не получалось утаить.
И не получается.
Она смотрит в душу, понимает.
Как в тот апрель, когда всё поняла только она, взглянула печально, промолчала. Лишь прибавилась ещё одна тонкая линия-морщинка на её высоком лбу, которую под повязкой не видно.
— Побереги себя, — Фанчи просит.
Через время.
Через бесконечные минуты, в которые мы молчим, глядим друг на друга, как много раз прежде, когда взглядами получалось сказать куда больше, чем словами, когда всё понятно, как может быть понятно только между близкими. И её рукой я по своему лицу вожу, очерчиваю брови и нос, целую пересечение линий на ладони, на которых Фанчи гадать тоже умеет, учила когда-то тайком меня.
Гадала мне.
Говорила, что жизнь долгая и счастливая ждёт.
— Я постараюсь.
— Он зашёл сам. Смазанная тень. Дальше темнота.
Как за окном.
В которое я смотрю, разглядываю перевернутое отражение палаты и размытые огни улицы, не рушу нашу тишину, что здесь, в больнице, парадоксально домашняя. И в запахе лекарств неуловимо грезится знакомый аромат корицы.
— Я не смогла рассказать бабички.
— И не надо.
— Наверное…
Я не знаю.
Под взглядом Фанчи я уверенно знаю, кажется, только таблицу умножения, имеются сомнения относительно всего остального. У неё ведь особенный взгляд, колдовской, выползают от него наружу все сомнения и страхи.
Правда.
О которой обычно проще не думать.
— Она тебя любит, Квета.
Мои пальцы она слабо, но сжимает.
И говорит Фанчи с неоспоримой уверенностью, как про то, что солнце всходит на востоке, а параллельные прямые не пересекаются.
Вот только это ложь.
— Поговори с ней.
Поговорю.
Мне надо спросить о Владиславе, и по дороге в больницу я пани Власте уже позвонила, отсчитала тридцать сводящих с ума гудков, после которых тишина в машине повисла. Правда, ненадолго, мне засигналили, напомнили, что зелёный загорелся.
И Элишке я уже набрала, повернув к больнице.
Помощница пани Власты ответила сразу, сообщила привычно бесцветным голосом о том, что час поздний, пани Власта приняла таблетки и готовится ко сну, и к беседам, как следует понимать, она не расположена.
Позвоните завтра, Кветослава.
Попросили меня неизменно вежливо и беспристрастно, попрощались и отключились, а мне столь же неизменно захотелось завыть, что от этой механической вежливости, что от этого беспристрастия.
Пани Власта нашла себе идеальную помощницу.
— Мне пора, Фанчи. Я приду завтра.
Я ухожу от ответа, не обещаю, пусть Фанчи с неугасающей надеждой в глазах в моё лицо и вглядывается. Она почему-то всё ещё ждет, верит, что на круги своя всё вернется. Почему-то не сердится, что пани Власта из дома её выставила.
Вышвырнула следом за мной.
— Будь аккуратна, Кветуше…
— Буду.
Я улыбаюсь.
Жмурюсь со всей силы в коридоре, чтобы без слёз, которые пред общением с другом отца и его коллегой совсем не уместны. Покраснеют предательски глаза, опухнет нос, и вопросы у дяди Савоуша появятся, закрадутся сомнения по поводу моих уверений, что жизнь наконец-таки налаживается.
Я ведь так сказала ему днём.
Подтвердила это и то, что к девяти в их с папой господе «У Якоба» буду. И я даже не опаздываю, влетаю в шум и дым полуподвала ровно в девять, вскидываю приветственно руку старому и хмурому Якобу, что за барной стойкой возвышается.
Выставляет полную кружку.
И мне он в ответ чуть кивает, признает.
Я же пробираюсь между людьми и столами, протискиваюсь в дальний угол, где давно признанный за папой и дядей Савоушем массивный дубовый, как и все здесь, стол, на котором пиво и закуски уже громоздятся.
И можно не заказывать лежак, который Якоб — согласно местной легенде — по-семейному тайному рецепту выдерживает в Конепрусских пещерах и который мне точно заказали, как и обожаемый мной маринованный гермелин с острым перцем и чесноком.
— Славка! — дядя Савоуш замечает меня первым.
Восклицает взволнованно, зовёт знакомо.
Называет так, как называли меня только он и папа, а пани Власта ругалась. Она сердито выговаривала, что над именем моим и отец мой бестолковый, и друг его не менее бестолковый издеваются самым возмутительным образом.
Девочку зовут Кветослава.
— Дядя Савоуш!
В его объятия я попадаю, выпадаю из всего мира и окружающего гама, вдыхаю восточный пряный аромат парфюма, который помнится с детства и по которому я… соскучилась. И от пола, давая поболтать в воздухе ногами, меня отрывают, дают привычно повиснуть на всё ещё могучей и крепкой шее.
И, наверное, всё же не стоило столь старательно избегать лучшего друга отца с самых похорон, отговариваться, делая озабоченный голос, делами. Нельзя ведь злиться на него за то, что он жив, а папа нет.
Только я вот злилась.
— Павел, позволь тебе представить… — дядя Савоуш хлопочет.
Знакомит с поднявшимся историком, который мой взгляд на разложенные карты перехватывает, разводит шутливо руками, произносит нараспев:
— Не особо холодно в углу, так что приглашаю вас к столу…[1]
— …скоротаем, братцы, вечерок: что бы нам не поиграть в тарок? — я продолжаю машинально, думаю о том, что, кажется, опоздала.
Перепутала.
И ждать себя заставила.
— Вы знакомы с творчеством Крамера?
— Славка, старики пришли раньше положенного, не надумывай, — дядя Савоуш мои мысли угадывает, подмигивает.
Усаживает, давя на плечи, за стол, садится напротив сам, чтобы и лежак, и тарелки с едой ко мне заботливо придвинуть, бросить горделивый взгляд на специалиста по раннему Новому времени:
— А я тебе говорил, Павел, что ребенок у нас умный. Ешь, ребёнок, на тебя смотреть страшно.
— В этих стенах не первый раз слышу эти строки. Дядя Савоуш, ты всё так же галантен и честен, черти тебя побери, — я фыркаю, отвечаю сразу обоим.
Подхватываю вилкой свой плесневелый сыр, чтобы прищуриться и на спинку тяжеловесного и с виду древнего стула откинуться. Понять, что окончание дня мне начинает очень даже нравиться, поднимают настроение пляшущие искры смеха в глазах папиного друга.
Мне его не хватало.
— А ты всё такая же бессердечная, Славка, — меня журят насмешливо, будто не всерьез, вот только печаль, от которой на миг колет сердце, в глазах дяди Савоуша серьезная. — Вспомнила о старике лишь из-за работы.
— Я исправлюсь, честное слово, — я смеюсь, обращаюсь к Павлу, который за нами наблюдает с любопытством, каюсь чистосердечно, признаюсь. — Но сегодня, твоя правда, я по делу. Павел, спасите меня, пожалуйста.
— Я попробую, — он улыбается чуть снисходительно, поправляет элегантные очки, что вкупе с бородой а-ля Ван Дейк моложавый вид ему придают, — как я понял из рассказа нашего общего друга, вы хотели узнать больше о временах Фердинанда Первого и Рудольфа Второго, Квета?