Сто первый (сборник)
Бывает так на войне…
Жорка пропал без вести. Совсем пропал.
Писала мать и в часть, где он служил, в военкомат. Отвечали ей, что сведений нет, данные уточняются. Смотрели они с отцом новости, там, где говорилось о боевых действиях, потом перечитывали Жоркины письма. В письмах — о жизни солдатской, о том, как стал Жорка сержантом, как выучился стрелять. Про то, где служит, не было ни слова, так — расплывчато — горы кругом, красота.
Иван еще надеялся, но не отпустило его…
День был, солнце было, ветер был.
Обычный день.
Дома вроде тишина. Часы тикают. Вернулся Иван из города. Бросил сумку в угол, нагнулся к рукомойнику лицо с дороги ополоснуть. Слышит голоса, вроде всхлипы. Кран не закрыл, рукавом стер воду с лица. И вошел в комнаты.
Мать лежит на диване. Отец у телефона.
— Скорая… восьмой дом. Знамовы. Приезжайте… сердце.
Иван закрутил желваками — зубы хрустнули, раскрошились… как тогда под Аргуном, будто снова ползти ему через мины, по хрусткому насту.
Отец смотрит жалким испуганным взглядом. Иван никогда не видел его таким. Отец — кремень, а тут…
— Там, на столе, кассета.
Иван не понял.
— Что, батя, какая кассета?.. Письмо пришло, про Жорку сообщили?
— Кассета, кассета… — только и смог выговорить отец. — В аптечке лекарство…
Мать увезли в больницу. Отец уехал вместе с ней. Остался Иван дома один. Подумал, что надо бы сообщить сестрам. Обе жили в Степном со своими семьями. Он уже поднял телефонную трубку, но увидел на столе кассету: обыкновенная кассета — черного пластика, видеомагнитофонная.
Сначала ничего не было видно — серое поле на экране. Иван догадался — надо перемотать. Нажал кнопку, подождал и включил на изображение… и отскочил от телевизора, словно ошпарился о горячее, обожгло огнем живым…
Уши оттопыренные, лоб крутой, затылок стриженный. Кадыка нет — по кадыку сталь, широкий нож туда-сюда, туда-сюда. Хруст. И красное брызжет, струями течет. На полэкрана — крупно было снято — так, что все можно рассмотреть: рука волосатая, нож в руке. И глаза зажмуренные насмерть. Жоркины глаза!.. Заметался Иван. На столе стаканы, лекарство. Сшиб ногой — звякнуло стеклянное; рванулся он из комнаты на улицу. Стоит на крыльце, дрожь его лупит: трясутся руки как от пулемета грохочущего. Шарит по карманам — курить, курить! Ветер, с улицы, со степи — в лицо. Захлебнулся Иван ветром.
У Болотниковых он выпил залпом стакан водки. Ничего не объясняя, снова налил трясущимися руками. Опрокинул… Когда Иван уронил голову на стол, Витька с Игорем подхватили под мышки обмякшее тело, оттащили на кровать. Уснул Иван, забылся мертвецки пьяным сном: не как тогда в сыром окопе, по-настоящему…
В пустом доме Знамовых старший Болотников один сидел перед телевизором. Иван, пока тащили его, что-то бормотал невнятное. Игорь понял, что есть кассета, а на кассете снято как режут брата Жорку. Записи было минут тридцать. Действо происходило на широкой поляне, на задних планах виднелись деревья, дальше пологие покрытые лесом горы. Снято было неумело, но откровенно. По поляне снуют бородачи. Картинно поднимают автоматы, стреляют в воздух. Летят гильзы. Слышатся голоса: «Аллаху-у акба-арр! Алла-аху…»
Смотрит Игорь.
Четверо лежат на земле со связанными за спиной руками. Бородач схватил крайнего, оттащил на пару метров, вынул нож с широким плоским лезвием. Мальчишка-солдат в защитной выцветшей хэбэшке только ногами засучил, когда бородач вдруг с силой, оскалившись во весь рот, воткнул ему нож сбоку в горло. Брызнула кровь алым фонтаном. Перерезав шею, бородач потряс окровавленным клинком. Потом так же второго, третьего…
Последним был Жорка Знамов.
Жорка не умирал дольше всех. Он, уже с перерезанным горлом, подогнул под себя колени, вскочил на ноги, но повалился вбок, долго бился в агонии. Бородач что-то сказал на своем языке другому, такому же черному небритому, опоясанному пулеметными лентами. Оба захохотали. Тогда тот, второй, наступил Жорке ногою на хлипкую дрожащую грудь и пригвоздил его выстрелом из автомата.
— Пожалел, сука, — процедил Болота.
Один мальчишка почему-то оказался посредине поляны: руки у него были свободны, он закрывал ими шею. И вдруг послышался голос — плачущий жалобный:
— Дяденьки, люди добрые, что же вы делаете? Не надо-оо… — солдатик клонился к земле под ударами. — Ой, ооо-ой… Не убивайте люди добрые, не-ее… не… адо-оо… ад…
Первый бородач свалил мальчишку ударом ноги в лицо, нагнулся к нему:
— Э-э, какие ми тибэ люди добрыи? Кафир! Ты стрелял в правоуерных, собака?
— Не-ет, не стрелял я, дяденьки-ии… — молил солдатик.
Его убили, так же как и остальных.
Солдат за ноги оттащили к оврагу и сбросили в откос. Тела валились, переворачиваясь: так мальчишки на деревенских пляжах — на песках прыгают с кручи и, кувыркаясь, разбрасывая руки в стороны, с визгом и гомоном катятся вниз к речке. На траве остались бурые пятна крови, ботинки, вещи, документы, листки бумаги. Ветер подхватывал и разносил их по зеленой горной поляне…
Иван проснулся глубокой ночью.
Открыл глаза и некоторое время вглядывался в темноту вокруг себя. Сел на кровати. Закружило. Он поднялся. Тихо, стараясь не разбудить никого в доме, стал пробираться к выходу.
На кухне горел свет. Отец набил пепельницу Беломором: увидев Ивана, потянулся к пачке.
— Откуда кассета? — глухо спросил Иван. — Мать что?
Отец сильно осунулся: заметно было, как вытянулось его лицо, посерело под глазами.
Пахло водкой. Стакан на столе, спички горелые, беломорины.
— В город увезли. Инфаркт. Подозрение… Вот так сынок, не уберег господь, — отец глянул с тусклой надеждой в глазах. — Может не он это — а?
— Он, батя. Откуда кассета?
— Откуда… Да принесли бандероль с почты. Маруська, Болотниковых мать, и принесла. Мимо, говорит, шла и захватила. Матери отдала. Я на дворе был… Она как давай кричать… посмотрела же сразу…
Иван присел на табурет к столу, заметил под ногами почтовую обертку. На обертке штамп, адрес написан от руки синими чернилами, число. На штампе прочитал: «Махачкала, отправлено…»
Машинально смял обертку, сунул в карман.
— Я на первой маршрутке поеду.
— Куда, сынок, куда? — отец испуганно посмотрел на него.
— Туда, батя. Видно не судьба мне… — задумчиво произнес Иван, — вернее, судьба. Так надо, отец. Не отпускает меня, не отпускает. Я тебе не рассказывал, что было там со мной.
И он стал говорить.
Говорил долго. Вспоминалось ему теперь ровно и по порядку: про первый бой, Прянишкина, голоногого Петьку, взводного Данилина и того стрелка с серьгой в ухе, что лег на холодный бетон с пулей в позвоночнике.
— Такие дела, отец. Теперь я буду стрелком.
Хотел отец сказать, да не сказал; хотел водки налить — уронил тяжелую натруженную руку на столешницу. Рассыпалась под рукой пепельница. Заплакал отец горючими мужскими слезами.
Покидав в дорожную сумку вещи, не попрощавшись с Болотниковыми соседями, как рассвело, вышел Иван на шоссе; дождавшись первой маршрутки, забрался на переднее сидение. И поехал…
Глава вторая
В раннее апрельское утро, часов в семь, у комендантских ворот появился саперный старшина Костя Романченко.
Больше всего на свете старшина не любил менять своих привычек.
Вставал он раньше всех. Умывался. Выпивал большую кружку густо заваренного сладкого чая. Неторопливо съедал бутерброд с маслом. Первым выходил на комендантский двор.
Под каштаном на истертых лавках блестят капли ночной росы.
У синих ворот, уткнувшись в створ утиным носом, замер дежурный бэтер.
Жирный шмель сел на лавку; увязнув в каплях, стал перебирать лапками, тревожно водить хоботком вокруг себя.
— Э-э, брат, куда ж ты забрался? — старшина поискал глазами. Поднял из-под ног обгоревшую спичинку, стал ею подталкивать шмеля. — Дурила, ягрю, тут ж ни еды тебе, ни жилья… Бетон да железо, ягрю. Не соображаешь. Лети себе отсюда, лети на свободу.