Мой «Фейсбук»
Валерий Зеленогорский
Мой «Фейсбук»
До востребования
Первое письмо Анне Чепмен
Дорогая Анечка!
Позвольте мне, старику, Вас так называть, потому что мои возраст и плохая память позволяют мне причислять к своим всех, кто моложе меня, и обращаться уменьшительно и ласкательно…
Ваша история потрясла меня, она перепахала меня, как осеннее поле, полное несжатых злаков; нахлынули разные мысли, которыми я хочу с Вами поделиться, выплеснуть, так сказать, все хорошее из себя и истребить в себе все стыдное, коего в каждом из нас немало.
Я среднестатистический пенсионер с пенсией в три тысячи рублей, но обожаю искусство.
Жить на три тысячи рублей и при этом никого не убить — подлинное высокое искусство.
Сделать грешное мне мешает только природная лень — так я думал раньше, а теперь оказалось, что это совсем не лень, оказалось, что я латентный даос и практикую это учение на подсознательном уровне.
В предпоследнем воплощении я был шаолиньским лазутчиком, а в нынешнем до пенсии работал на доверии в лаборатории внезапного выброса газов на улице Сторожевой в Лефортове, в Институте низких частот высокого напряжения, аффилированном с газовой отраслью.
Много газа испустили мы для своих опытов и ничего не открыли, но отрицательный результат в науке — тоже результат, как говаривал мой руководитель — единственный кандидат наук в нашем академическом гнезде Либерман, попивая кофе «Ячменный колос» с размокшими сухариками «Звездочка».
Так мы добрели с Либерманом до пенсии, и он тупо уехал к внучкам в пустыню Негев, где успешно охраняет стоянку поливальных машин с пенсией, достойной даже для цветущей долины.
Ну бог с ним, с Либерманом, он и здесь был говном, и я ему не раз жестко и резко, по-партийному, врезал при распределении праздничных заказов — он всегда брал себе пакет с черной икрой и красной рыбой, оставляя мне непрестижную красную икру и белую рыбу неизвестного происхождения.
Говно этот Либерман и предатель: член КПСС, а сбежал после путча в 91-м; а я из-за него в партию не попал, он попал, сука, по квоте для нацменьшинств, а я, представитель титульной нации, не попал в партию и всю жизнь просидел за его спиной, даже в Болгарию не съездил по льготной путевке, я не антисемит, но все-таки они очень противные.
Желание работать в органах у меня было два раза. В первый раз после армии я встретил на Птичьем рынке своего однокашника Беляева, который синел в лучах осеннего солнца мундиром капитана ОБХСС и сверкал золотым шитьем погон, ослепляя меня своими эполетами и ботинками югославского производства, в которых отражалось небо.
Я сразу забыл, что пришел купить себе мохнатого друга, и увлекся Беляевым; он, кусая дефицитную в ту пору вафлю «Лесная быль», доложил мне, что вообще кусает он в ОБХСС неплохо: оклад, форма, бесплатный проезд, щенки и попугайчики бесплатно (он курировал Птичку), и корм неплохой.
— Иди к нам, — вальяжно сказал мне тогда Беляев и ушел собирать подать с продавцов мотыля.
Я загорелся и утром, даже чаю не попив, двинулся в отдел кадров районного УВД.
За дверью с табличкой «Начальник» меня весело встретил полковник с глазами уставшей совы, на правой руке у него, на костяшках пальцев, синела наколка «Коля», я крайне удивился: на табличке перед кабинетом чернело на белом «Каблуков Евгений Сильвестрович», я сверил с наколкой, выходила хуйня. Для корректности я просто обратился, как в армии: «Товарищ полковник, хочу служить Родине в подвалах Таганского гастронома, и там, среди копченостей, окороков и охотничьих сосисок, изводить, как крыс, расхитителей социалистической собственности!»
Я сказал, он услышал, потом я подал свои бумаги, мне сказали зайти через неделю, и я ушел, переполненный ожиданием и половой энергией, накопленной в армейских буднях, как масляный конденсатор из приемника «Ригонда» Рижского радиозавода.
Девушка моя оказалась дрянью, не дождалась своего сокола из войск мотострелкового профиля и стала открыто жить с мясником Рогожского рынка за вырезку и мозговые кости для моей бывшей собаки.
Я не Карацупа и своего Мухтара оставил ей, чтобы он не скучал и заодно присматривал за невестой, но пес мой тоже скурвился и поменял меня на кости, стал лизать сапоги новому хозяину, как полицай в период немецко-фашистской оккупации, все они суки, скажу я Вам, Анечка, и притом продажные, но сейчас не об этом…
Когда я пришел за ответом, полковник «Коля» был невесел, он сухо сообщил мне, что я не прошел проверку и таких нечистоплотных во внутренние органы не берут.
Я сразу понял, на что он намекает, — я погорел на письке Куликовой.
Детская шалость в трехлетием возрасте стала стеной между мной и органами; сдал меня, конечно, Мартынов, в этом сомнений не было, севший первый раз в колонию для малолетних за зоосексологию, за зверские опыты по опылению одной хохлатки из курятника Порфирьевны, ветерана НКВД-МГБ-МВД.
Покушение на изнасилование хохлатки посчитали нападением на внутренние органы, и он ушел в колонию по тяжелой статье.
Там он и рассказал следствию о нашей детсадовской троице.
Я в три года полюбил Куликову всем сердцем, на прогулке я нашел ягодку-земляничку и вставил Куликовой в сокровенное место, а Мартынов — мой враг и соперник — скрытно подполз и своим жадным ртом съел ягодку и заодно убил мою любовь, я стал третьим лишним; так я научился считать.
В тот раз меня в первый раз не взяли в органы, я остался на обочине, как улитка на склоне.
Как меня не взяли второй раз, я напишу позже, устал я сегодня, разбередили вы меня, Анечка…
Латентный даос, пенсионер Рувим Кебейченко.
Второе письмо Анне Чепмен
Дорогая Анечка!
Обещал я Вам вчера рассказать, как я не попал в органы второй раз.
Замечу я Вам, что мне всегда было непросто попадать в разные органы, особенно в половые.
Природной меткостью я никогда не страдал, попасть сразу в сокровенные места для меня всегда было задачей не из легких, и только когда встретил я свою голубицу, жену мою, все встало на свои места, даже думать об этом перестал, все на автопилоте; сама делала моя ласточка и навигацию, и дозаправку, и поражение цели, руки у нее были золотые, царства ей небесного…
Теперь я даже не пиарюсь по этому вопросу: синичка моя улетела в мир иной, и я зачехлил ракетку, сам ушел из секса, когда узнал, что я латентный даос.
Мы, даосы, такой фигней не страдаем, у нас все в голове происходит; кого хотим, того и имеем, не спрашивая.
Ну, это все лирика, а по сути. Дело было так…
Осенью 1975 года, в пятницу, после обеда, я заметил, что Либерман читает в ящике письменного стола не Пикуля, а Тору; я понял, что случится непонятное, внутренне собрался, сходил в туалет по-большому, чтобы встретить грядущее с горячим сердцем, холодной головой и чистыми руками, и не ошибся.
Как только Либерман захлопнул свою Тору, раздался звонок; он взял трубку, и лицо его стало серым.
Звонил капитан Сорокин и спрашивал меня. Взяв черную трубку аппарата, я услышал голос своего будущего куратора; голос был сочный, с легкой михалковской визгливостью. Он представился и предложил встретиться у кинотеатра «Родина» на Преображенке,
— Как я Вас узнаю? — нервно, но с достоинством спросил я, он ответил, что будет в шапке.
Ответ меня поставил в тупик: в те годы все ходили в шапках, в основном в кроличьих, как я вычленю из толпы своего? Я терялся в догадках, а потом… Эврика! Я понял, он будет в ондатре, фасон «Юрта».
Капитаны носили ондатровые шапки, майоры — пыжиковые, полковники по улицам не шастали, их головы венчали папахи из каракульчи (кто не помнит, пыжик — неродившийся теленок, а каракульча — выкидыш ягненка, вот так при «советах» органы относились даже к животным, ну сейчас другие времена, и об этом не будем).