Танцующий в темноте (ЛП)
Тем не менее, краем глаза я вижу это, пусть и смутно. Пленительные изгибы, плавные линии и соблазнительные выпуклости. Блеск пота, отражающийся от гладкой фарфоровой кожи.
Жар разливается по венам, пока не обжигает. Прошло много времени с тех пор, как я позволял себе такое простое удовольствие. Мои мышцы напрягаются и дрожат от напряжения под одеждой при одной только мысли об этом.
Один взгляд вниз, и я бы увидел все. Эмми Хайленд в самом уязвимом ее проявлении. Десять легких шагов, и мы могли бы оказаться кожа к коже. Ее пот у меня на языке. Волосы в моем кулаке. Изгиб ее нежной шеи между моими зубами, черные пряди, обернутые вокруг костяшек моих пальцев.
Моя челюсть двигается из стороны в сторону, я внезапно ощущаю прохладу моего ножа между пальцами. Чем дольше я смотрю, тем больше все это смешивается. Темные волосы, бледная кожа, эти гребаные глаза.
Жар, проходящий через меня, усиливается до обжигающего кипения, и по совершенно другой причине. Кровь Хьюго все еще покрывает пол подвала. Ощущение его ужаса до сих пор вибрирует в моих костях. Только что моими руками произошло убийство. Живое в моем сознании.
Темные воспоминания и яркие белые огни захватывают, пока не затуманивают зрение. Сдавленные крики прошлого пронзают мои барабанные перепонки и оседают в груди. Я смотрю на человека, беспомощно прикованного к моей люстре, и вижу ее.
Женщину, которая все разрушила.
Держала меня взаперти в клетке, заставляла наблюдать.
Как она освежевывала, потрошила, украшала.
Сделала фотографию и установила ценник на ее искусство.
Каждое утро, каждую ночь в течение 721 дня.
Локоть толкает мою руку, и я рычу. Грифф кривится и проходит мимо меня, направляясь прямо к столу. Прямо к ней. Он проводит рукой по паху и поправляет брюки, его намерения столь же открыты, как гребаные окна в офисе Феликса.
Мои шаги становятся шире, когда я понимаю, что иду с ним шаг в шаг. Мой взгляд прикован только к одному человеку. Ее голова поворачивается ко мне, затем к Гриффу. Ее отяжелевшие глаза расширяются, и дрожь проходит по всему телу. Обри и какая-то секретарша, спотыкаясь, отступают назад, освобождая дорогу. Я протягиваю руку, снимаю один наручник с ее запястья, и ее рука безвольно падает вдоль туловища. Я открываю следующую и ловлю ее влажное тело, прежде чем она упадет на землю, затем крепко прижимаю ее к себе.
— Джентльмены.
Веселый голос Райфа подобен далекому зову, пробивающемуся сквозь крики, все еще звучащие в моей голове.
— Руки прочь от моей секретарши, пожалуйста, и спасибо вам.
Мое плечо задевает пиджак Гриффа, когда я игнорирую его, и выхожу из столовой с ней на руках и иду по коридорам. Они оба окликают меня, но я едва различаю их голоса. Я не знаю, какого хрена делаю, или что собираюсь сделать — задержать новую сотрудницу или убить ее, просто чтобы прекратить крики. Мой пульс колотится так сильно, что я чувствую его, блядь, повсюду — в голове, шее, груди, и в других местах, где ему не следует пульсировать.
Я меняю положение, чтобы держать её обеими руками, и её голова опускается, упираясь в моё плечо. Она все еще дрожит, но это самое большее, на что она, кажется, физически способна. Я смотрю прямо перед собой, делаю большие шаги, проходя дверь за дверью как в тумане, пока не вхожу в ее комнату в женской стороне.
Стоя над ее кроватью, я отпускаю ее из своей хватки, как будто мои пальцы горят. Это не нежно, то, как ее тело ударяется об одеяло, и она издает тихий стон, прежде чем свернуться в клубок.
Раздраженный, я набрасываю тонкую накидку на ее обнаженное тело, чтобы сдержать жгучее искушение, затем делаю шаг назад. И еще один. Смотрю прямо перед собой на черную стену над ее подушками, у нее над головой. Моя кожа горячая, в груди стучит так, как бывает, когда проходит слишком много времени с тех пор, как я совершил убийство. Это не имеет смысла. Мое дыхание становится неровным в неподвижном воздухе.
Я должен уйти.
Мне нужно уйти.
Я знаю это так же хорошо, как знаю, что солнце встает каждое утро, но мое тело не двигается.
Я собираюсь сунуть руки в карманы, чтобы удержаться на земле, когда вспоминаю о своем ноже и опускаю их по бокам. Лучше держать оружие подальше от моей руки, пока я не выясню, какого черта делаю в ее комнате. Костяшки пальцев сжимаются до побеления.
Наконец, я опускаю взгляд вниз. Мимо стены, к верху наволочки, к длинным прядям волос, веером, разметавшимся у нее за спиной. Ее глаза открыты, когда она лежит на боку, уставившись прямо перед собой в открытую ванную комнату напротив, но на самом деле она не смотрит. Ее радужки — голубое стекло, полупрозрачное и отстраненное. Что-то в выражении ее лица заставляет ритм моего пульса немного нормализоваться. Мне нравится, что на самом деле ее здесь нет.
Я делаю медленный шаг вперед, мои штаны задевают изножье кровати. Опускаю взгляд к ее розовым губам, затем к мягкому изгибу щеки, подбородка.
Так она выглядит по-другому. Свернувшаяся калачиком и отсутствующая.
Я не могу определить, что сдавливает мои плечи и горло при виде ее такой, но смутное узнавание шевелится внутри. Я чувствовал это раньше, даже если годами не позволял своим мыслям блуждать так далеко в прошлом. Сейчас я ненавижу это чувство так же сильно, как и тогда. Возможно, даже больше.
У меня и моих братьев много общего, включая наше общее презрение к Катерине. Мы все были заперты в клетке. Мы все были в камере смертников, ожидая превращения в бесплотные произведения искусства, выставленные на витрине. Наблюдая, как другие приходят и уходят. Но между ними и мной было одно существенное различие.
Я был единственным предметом, который Катерина хранила в своей студии. Моя клетка стояла в пяти футах от ее рабочего стола. Я был единственным человеком, который наблюдал за всем этим — за каждой гребаной вещью — день за днем. Единственный, кто провел почти два года с лицом, освещенным рядами безжалостно ярких огней, пока она работала, и работала, и работала.
Единственный — на первый год.
На второй год моего перебывания в студии появилась еще одна. Еще одна с черными волосами, бледной кожей и этими завораживающими небесно-голубыми глазами. Еще одна, кто одной мыслью заставляет мою кровь закипать по совершенно другим причинам.
Но нет. Я не буду думать о ней. Я не буду делать этого ни сейчас, ни завтра, ни послезавтра.
Она не такая, как Катерина. Они никогда не будут в одной категории. Она не сжигает мои вены глубокой ненавистью. Я могу с этим смириться. Черт, я преуспеваю в этом. Ненависть — это топливо, которое поддерживает во мне жизнь. Но София… то, что она разжигает в моей груди, темнее этого. Грубое. Поврежденное. Все, от чего я слишком зависим, чтобы забыть.
Ради сохранения моего хаоса запертым в разуме, плотно упакованным туда, откуда он не может вырваться, я намерен никогда больше не думать о ней.
Мой взгляд скользит вниз, к плавному изгибу тонкой шеи Эмми, ее выступающей ключице. Хрупкий наклон ее левого плеча, влажного и опущенного вперед. Мои пальцы сжимаются в кулаки по бокам. Я расправляю их веером и отвожу напряженные плечи назад. Прежде чем мой взгляд может переместиться ниже, я разворачиваюсь
на каблукахи выхожу за дверь. В этом доме есть много мест, где я должен быть прямо сейчас, но ни одно из них не здесь.— Даже самая темная ночь закончится и взойдет солнце.
— Виктор Гюго, "Отверженные"
(Тринадцать лет)
Горло горит, как будто я проглотил зажженную спичку. Я вздрагиваю, когда делаю глубокий вдох, переворачиваюсь на другой бок, но не утруждаю себя тем, чтобы открыть глаза и проверить, есть ли вода в дозаторе. Одиннадцать месяцев сижу здесь взаперти, а у меня до сих пор сводит зубы от того, что я использую пластиковую бутылку ручной работы, прикрепленную проволокой к железным прутьям, как в клетке для чертова хомяка. И в любом случае, уже полтора дня никто не заходил в студию. Так что некому наполнить эту штуку.