Сочинения великих итальянцев XVI века
X
Не успел Пероттино договорить последние слова, как всей душой внимавшая ему мадонна Берениче воскликнула, не давая ему продолжить: — Опомнись, Пероттино! Конечно, Джизмондо, побужденный твоими речами, полнее возразит тебе, но ведь и нам не возбраняется отвратить тебя от несообразностей. Если, разумеется, нам пристало вмешиваться в диспут, в чем мне желательно вначале удостовериться, дабы не прослыть среди вас самонадеянной и дерзкой. — Вам никак невозможно, мадонна, прослыть самонадеянной и дерзкой, вступая в беседу и рассуждая, равно как и вашим подругам, ведь затем мы и собрались здесь, чтобы вместе предаваться беседе и рассуждениям, — отвечал Джизмондо. — Изрекайте, стало быть, что кому будет угодно, ибо нет таких высших диспутов, в каких не было бы места вашим рассуждениям. — В таком случае, — молвила мадонна Берениче, — мне надлежит выступить первой, проторяя путь моим подругам. — И сказав так, продолжала, оборотившись к Пероттино: — Если бы ты, Пероттино, сказал только, что нельзя любить, не чувствуя лютой горечи, я бы промолчала и не посмела опережать Джизмондо. Но ты прибавил, что горечь будто бы только от любви и исходит, а это показалось мне чрезмерным и несообразным. Выходит, всякая скорбь причиняется любовью, если только я верно и не превратно толкую твои слова? — Вы отнюдь не превратно и вполне верно поняли мои слова, — отвечал Пероттино. — То самое я и разумею, мадонна, что вы говорите: нет такой скорби, нет такой печали в человеческой жизни, что не имела бы первопричиной любовь и не истекала бы из нее точно так, как река истекает из своего источника. Что, ежели вдуматься, постигаемо из самой природы вещей. Ведь, как то ведомо каждому из нас, всякое благо и всякое зло, производящие в людях радость либо скорбь, бывают лишь трех родов и не более, относящихся либо до души, либо до имущества, либо до тела. Но так как благо не может произвести скорбь, то остается обратиться к трем родам зла, способным ее произвести. Пребывающие в нас злой умысел или неведение, разорение, изнурительные лихорадки и иные напасти, коим несть числа, — вот что, без сомнения, удручает нас скорбью, большей либо меньшей, смотря по тому, каковы наши беды и каковы мы сами; но скорби той не было бы вовсе, если бы мы не были привязаны любовью к противоположным состояниям. Я разумею, к примеру, то, что, когда тело поражено недугом, оно скорбит оттого лишь, что от природы любит свое здоровье. Не люби оно своего здоровья, оно бы не страдало, точно так, как если бы было сухим деревом или твердым камнем. Или если, скажем, упав из величия в грязь, мы сокрушаемся, то виной тому любовь к богатству, к почестям и тому подобным вещам, свойственная нам по долговременной привычке или по нездоровому пристрастию. Если же кто не ведает такой любви, подобно философу, не восхотевшему при занятии города спасать ничего, кроме того, что имел при себе, то он и не скорбит от горестных перемен фортуны. Прекрасная добродетель, как и полезное разумение, пребывающие в нашей душе, тоже, обыкновенно, любимы и желанны нам по врожденному чувству, оттого-то люди и удручаются скорбью и ощущают как бы уколы совести, когда видят свою нечестивость или неразумие. И если бы, положим, сыскался человек, который ни разу не восскорбел бы, живя в пороке и во тьме неведения, то это значило бы лишь то, что ему по закоренелости или крайнему скудоумию никогда и не были дороги ни свет разума, ни добродетель. Сказанное примечается не в одних людям, еще явственнее оно в животных: обыкновенно звери нежно любят детенышей, пока те нуждаются в их опеке, и вот в такое время, если детеныш погибнет или его отлучат от матери, зверь горюет, точь-в-точь как если бы имел человеческое разумение; но после того как детеныш подрос и стал самостоятельным, мать нимало не опечалится, если на глазах у нее его задушат или растерзают, потому что уже не привязана к нему любовью. Из чего недолго заключить, что как всякая река вытекает из источника, так и всякая скорбь из любви; и как река всегда берет свое начало из источника, так и скорбь берет свое начало не из чего иного, как из любви. И если мучение и скорбь горьки нам, то я не откажусь, мадонна, от слов, которые вы мне поставляете в укор, а именно что люди ни от чего другого не испытывают лютой горечи и не страждут, как только от любви.
XI
Еще мадонна Берениче задумчиво молчала, взволнованная ответом Пероттино, когда Джизмондо, посмеиваясь, молвил: — Тебе дай волю, Пероттино, и ты всю сладость любви уничтожишь горечью одного своего довода. Но так как я сужу иначе, чем ты, то посмотрим, нельзя ли будет подсластить эту горечь, когда мне придет черед отвечать. Пока же растолкуй нам, сколь верно другое твое суждение, что будто бы любовь без лютой горечи невозможна. — К тому я и собирался перейти, — отвечал Пероттино, — и полагал, что, рассуждая о том, что каждый, думается, испытал на своем опыте, затрачу немного слов для доказательства свой правоты. Но коли уж и ты, Джизмондо, вовлекаешь меня в объяснения, то я, пожалуй, выскажусь более пространно. Итак, не подлежит сомнению, о дамы, что из всех душевных бурь нет ни одной столь суровой и грозной, столь сокрушительной и необоримой, столь изматывающей и сотрясающей, как та, что среди нас зовется любовью. Иной раз писатели уподобляют любовь пламени, ибо она, точно сжигающее пламя, чего ни коснется, все истребляет и испепеляет на своем пути; иной раз — безумию, приравнивая влюбленных к гонимому Фуриями Оресту,[295] Аяксу8 и прочим страдальцам. Познав на долгом опыте, что нет большего несчастья и бедствия, чем любовь, они провозгласили оба эти состояния — бедствие и несчастье — привилегией влюбленных, так что во всякой книге, на всякой странице пишется и читается: несчастный влюбленный, бедный влюбленный. Да, никто не назвал любовь приятной, никто не нарек ее ни ласковой, ни доброй, все строки кричат: жестокая, мучительная, злая любовь. Разберите хоть тысячу сочинений, писанных о любви, нигде не найдете ничего кроме скорби. В одних вздыхают отдельные строки, в других сокрушается весь том; рифмы, чернила, бумага, самый переплет — все пламя. В каждой любовной канцоне — подозрения, обиды, вражда, война, — и это еще не худшие из дел, творимых любовью. Кто без душевной печали, без горьких слез может читать об отчаянии, смятении, мести, оковах, ранах, гибели? А ведь горестные сказания обо всем этом содержатся не только в легких занимательных поэмах или в назидательных сочинениях, но даже и в степенных трудах историков и сухих анналах. Пусть бедственная любовь Пирама и Тисбы[296] или неукротимое беззаконное пламя Мирры и Библи, или долгое блуждание грешной Медеи и постигшая их всех печальная участь были вымышлены древними авторами, — впрочем, не для чего иного, как для того, чтобы показать нам, чем оканчивается невымышленная любовь, — но ведь о Паоло и Франческе[297] мы знаем доподлинно, что их настигла одна смерть и поразил один клинок вследствие того, что их повлекла друг к другу вспыхнувшая между ними любовь. Равно достоверен рассказ о Tapквинии, что тот лишился царства и был обречен на изгнание и погибель по причине того, что воспылал любовью к Лукреции.[298] Вряд ли кто усомнится в правдивости и другого сказания, поведавшего нам, как от искр любовного пламени одного троянца и одной гречанки запылала вся Азия и вся Европы. Излишне было бы перечислять тысячу других подобных примеров, каковые каждый из нас во множестве встречал в старинных книгах. И без того очевидно, что любовь повинна не только в стенаниях, слезах и гибели отдельных людей, но и в крушении престолов, державных городов и целых царств. Вот каковы творимые ею дела, вот какую она оставила по себе память, запечатленную для нас многими сочинениями. Так что поверь, Джизмондо, что, желая доказать, будто любовь — благо, тщетно искать опоры у древних или современных авторов, ибо возьми хоть тысячу из них, все они утверждают, что любовь — зло.