Сочинения великих итальянцев XVI века
XLII
Кроме добродетельности главным и истинным украшением души каждого, я полагаю, является образованность. Хотя французы благородным признают одно лишь военное дело, все же прочие занятия не ставят ни во что. Поэтому они не только не ценят науки, но, напротив, гнушаются ими, а всех образованных считают людьми низкими; им кажется большим поношением назвать кого бы то ни было «клириком».[373]
На это Джулиано Маньифико ответил:
— Вы правы, это заблуждение уже давно распространено среди французов; но если судьба будет милостива к принцу Ангулемскому[374] и он, как ожидается, унаследует корону, то, я полагаю, слава наук должна расцвести во Франции и стать не меньшим украшением, чем слава, которая окружает там своим блеском военное дело. Ибо недавно, находясь при дворе, я узнал этого государя и увидел, что он не только статен телом и красив лицом, но и всем своим внешним обликом являет такое величие, соединенное, впрочем, с милосердием и человеколюбием, что Французское королевство всегда будет казаться тесным для него. Впоследствии я слышал от многих высокородных французов и итальянцев о его необычайно благородном нраве, величии души, доблести и щедрости. Мне говорили среди прочего, что он любит и высоко ценит науки, выказывая величайшее уважение ко всем, кто обладает ученостью; и осуждает своих же французов за то, что они столь чуждаются этих занятий, тем более что имеют у себя дома такой прославленный университет, как Парижский, куда стекаются люди со всего света.
— Великое чудо, — сказал Граф, — что в таком нежном возрасте, следуя лишь внушению природы, вопреки обычаям страны, он сам избрал для себя столь славную стезю. И поскольку подданные всегда следуют примеру государей, то может статься, что и французы начнут ценить образованность, как она того заслуживает; к этому, если только они захотят внять, их легко можно будет побудить. Ведь по природе для людей нет ничего более желаемого, ничего более свойственного, чем знание; и было бы великой глупостью говорить или думать, что оно не всегда во благо.
XLIII
Ведя разговор с этими французами или с кем-то еще, кто держится убеждения, противоположного моему, я бы постарался показать им, сколь науки, которые воистину сообщены людям от Бога в качестве высшего дара, полезны и необходимы для нашей жизни и нашего достоинства. И у меня не было бы недостатка в примерах многих выдающихся полководцев древности, которые сочетали воинскую доблесть и блеск образованности. Ведь, как вам известно, Александр[375] так почитал Гомера, что всегда держал «Илиаду» у своего изголовья; и не только подобным занятиям предавался он с величайшим усердием, но и философским умозрениям под руководством Аристотеля, Алкивиад лучшие качестве в себе взрастил и воспитал с помощью наук и наставлений, преподанных Сократом. Сколь старателен был Цезарь в учении, подтверждают те превосходно написанные им работы, которые уцелели. Говорят, что Сципион Африканский никогда не расставался с книгами Ксенофонта, в которых под именем Кира выведен совершенный государь.[376] Я мог бы поведать вам о Лукулле, Cyлле, Помпее, Бруте7- и многих других римлянах и греках; но я напомню лишь о том, что Ганнибал,[377] этот прославленный полководец, по натуре, впрочем, жестокий, чуждый какой-либо человечности, вероломный, презирающий людей и богов, был, однако, сведущ в науках и знал греческий язык; если не ошибаюсь, я где-то читал, что он оставил после себя книгу, написанную по-гречески. Но напрасно я толкую об этом вам, так как хорошо знаю, что все вы понимаете, сколь заблуждаются французы, полагая, что образованность не на пользу воинскому искусству. Вам известно, что на войне на дела воистину великие и опасные подвигает слава; кто движим наживой или чем-то иным, никогда не свершит ничего доблестного и не достоин зваться дворянином, но презреннейшим торговцем. А то, что истинная слава должна получить одобрение и освещение в бесценных ученых трудах, непонятно разве только тем несчастным, кто ими никогда не услаждал себя. Найдется ли человек столь смиренного, робкого, боязливого духа, который, прочитав о великих деяниях Цезаря, Александра, Сципиона, Ганнибала и многих других, не возгорелся бы пылким желанием стать на них похожим и не предпочел бы преходящим интересам этой скоротечной жизни обретение той почти вечной славы, которая, наперекор смерти, делает его жизнь намного более яркой, чем прежде? Но кто не вкусил сладости ученых трудов, тот не в состоянии знать всей великости славы, так долго ими сохраняемой, и измеряет оную возрастом лишь одного или двух поколений, ибо на большее у него не хватает памяти. Однако этой недолгой славой он не может дорожить в такой же мере, в какой он дорожил бы той почти вечной, не будь, к несчастью для него, ему отказано в знании ее. А если он не дорожит ею очень, то, естественно предположить, что он не будет подвергать себя большим опасностям, дабы стяжать ее, как тот, кому она знакома. Я бы не хотел, чтобы кто-нибудь из оппонентов, дабы опровергнуть меня, сослался на противоположные случаи и обратил мое внимание на то, что итальянцы при всей своей образованности выказали в военных предприятиях за последнее время мало доблести. Увы, это более чем правда; однако определенно можно сказать, что вина немногих навлекла не только тяжелую беду, но и вечный позор на всех нас. Они — истинная причина нашего упадка и оскудения, если не гибели в наших душах доблести. И признать сие открыто для нас было бы неизмеримо более постыдно, чем французам слыть чуждыми образованности. Поэтому лучше обойти молчанием то, что нельзя вспоминать без горечи, и, оставляя тему, в обсуждение которой я был втянут против собственной воли, вернуться к нашему Придворному.
XLIV
В науках он должен быть образован более чем удовлетворительно, по крайней мере в тех, которые мы зовем гуманитарными (d'umanita); он должен иметь познания не только в латинском, но и в греческом языке, ибо на нем прекрасно написано о многоразличных вещах. Пусть он будет начитан в поэтах и не менее в ораторах и историках, а сверх того искусно пишет прозой и стихами, в особенности на нашем народном языке, ибо, помимо удовольствия, он всегда будет иметь возможность занимать приятными разговорами дам, которые обыкновенно любят подобные вещи. Если же из-за других дел или недостаточной подготовки он не достигает совершенства, которое снискало бы его творениям большое одобрение, пусть он предусмотрительно их схоронит, дабы не давать другим повода для насмешек над собой, и показывает их только другу, которому можно доверять. По крайней мере сии упражнения будут ему полезны, так как он научится судить о чужих произведениях, что на самом деле бывает нечасто; ведь кто не приучен писать, то, сколь образован ни был бы, он никогда не сможет надлежащим образом оценить труд и умение писателей, ощутить прелесть и совершенство стиля и ту потаенную красоту, которую часто находят у древних. Более того, занятия сии сделают его красноречивым и, как ответил Аристипп[378] некоему тирану, смелым, дабы говорить уверенно с кем угодно.[379] Тем не менее я бы хотел, чтобы наш Придворный твердо держался одного правила, а именно: пусть в этом отношении и во всех других он всегда будет человеком скорее осторожным и скромным, нежели дерзким, и остерегается мнить о себе, будто он знает то, что ему не известно. Ибо от природы все мы много более, чем следовало бы, ищем похвал, и ни одна красивая песня, ни один звук не услаждает наш слух так, как мелодия речей, в которых звучит нам похвала; поэтому они являются часто, подобно голосам Сирен, причиной гибели того, кто не замкнул свой слух для столь опасного сладкозвучия. Предвидя эту опасность, некоторые мудрые люди древности сочинили книги на тему, как отличить льстеца от друга. Но кому это пошло на пользу, если находится много, даже бесконечно много людей, которые отчетливо видят, как им льстят, и тем не менее отдают предпочтение льстецам и не выносят тех, кто говорит им правду? И часто, когда кажется, что расхваливающийся их не очень-то речист, они сами начинают ему помогать, говоря о себе такие вещи, коих устыдился бы даже самый беззастенчивый льстец. Но оставим этих слепцов пребывать в их неведении, наш же Придворный пусть обладает верным суждением и не позволяет убедить себя принять черное за белое и мнить о себе такое, в совершенной истинности чего он не был бы вполне уверен; особенно относительно тех вещей, которые, если вы хорошо помните рассказ мессера Чезаре о своей игре, мы не раз использовали как инструмент, дабы выявить, чем одержим тот или иной человек. Более того, чтобы не ошибиться, — даже хорошо зная, что похвалы ему воздаются не ложные, пусть он на них не соглашается и не принимает без тени смущения, как сами собой разумеющиеся; но пусть он скорее их скромно как бы отвергнет, каждый раз показывая, что он в действительности считает своим главным занятием военное дело и [лишь] служащими украшению оного все другие достоинства. И прежде всего перед воинами пусть он не ведет себя вроде тех, которые в образованном кругу корчат из себя воинов, а между воинами — людей, преданных научным занятиям. Таким именно образом по соображениям, нами уже указанным, он избежит аффектации, и даже самые заурядные вещи, которые он совершит, будут выглядеть весьма значительными.