Твой XVIII век. Твой XIX век. Грань веков
Милостивый государь батюшка Никита Артамонова! Получил письмо Ваше через Ивана Петровича Чаадаева, к Вам же в Тверь отправляется Николай Михайлович Лунин. Сейчас иду я к нему с письмами, прельщен случаем моего знакомства…
Матушка сестрица Федосья Никитишна! Где ты? Я вить право не знаю — здравствуй же, Фешинька, где ты ни есть — письмо без «здравствуй» все равно, что ученье ружейное без «слушай!». Желаю тебе здоровья, это пуще всего, а после — веселья, что с здоровьем всегда не худо. У нас, сударыня, были веселья, маскерады. Съезжались в театре в харях и сарафанах и представили французские актеры трех султанш… То-то хорошо, сестрица. В городе намедни и великолепные балеты: один предлинный новый дан-сер господин Лефевр выступает как журавль. В академии прошли диоптрику…
Eh bien. Comment?a va?.. Et mon cher vieillard ce nouveau marquis m-r de Vbltaire, s’accoutume-t-il aux fagons de Tver? Et son confrere m-r Marmontel aussi? Je leur souhaiterai la barbe… [9]
В Париже ныне мущины убираются в две пукли в ряд над ухом, а третья, как женщины носят, висячую за ухом. Это постоянные, а щеголи — по восьми на стороне…
Нынешнее число срок векселя Елизаветы Абрамовны: прежде Ганнибалы хотели к ней писать, а нынче они и все разъехались, большой — к своей команде, а Осип Абрамович — в отставку, теперь поехал в Суйду…
Из Устреки на сих днях приходил Данила Дмитриев и принес оброку 37 рублей 10 копеек. К Яковлеву пригнана целая лодка крестьян на продажу…
А я тебе скажу, что сделалось со мной,Заехал я в театр с Гараской за спиной,Я вышел, мальчик мой подъехал близ друговаИ стал: вдруг скачет паж: ты чей? Я Муравьева.Кто барин твой? Сержант. Которого полку?Измайловской — так, так, я тотчас побегу.Туда, сюда, назад, я был у господина,Он был без места там, я ложу дал ему,Он свесть меня велел к местечку вон тому —Скок в сани, вожжи взял, и ну! Ступай, скотина…Я разъезжаю в карете и сыплю деньги полными руками… Голова моя вскружена на том, чтоб быть стихотворцем, но лень. Лень учиться и чувствовать. Должно ли истратить чувствительность, прилепляясь к минутным ощущениям? Из пути нашей жизни выбирать единые терния и проходить розы, не насладясь ими? Добродетели, вера, философия, природа, дружество, науки — сколько утешений!..
Вы изволите мне оказать свое удовольствие, что я по-итальянски морокую, а я того к вам не писал, что я купил Тасса и дал две монеты…
Сказывают, что государыня пожаловала 50 тысяч рублей Григорию Григорьевичу Орлову… Недавно видел я стихи г. Рубана к Семену Гавриловичу Зоричу, за которые получил от государыни золотую табакерку с пятьюстами червонных. Не можно вообразить подлее лести и глупее стихов его. Со всякого стиха надобно разорваться от смеху и негодования…
Вчера был и братец Иван Матвеевич, и дядюшка Матвей Артамонович, и Захар Матвеевич, так Муравьевых был целый муравейник…
Имею честь поздравить с общею радостью нашего отечества, с рождением сына Александра великому князю позавчера 12 декабря в три четверти одиннадцатого поутру.
Уверьтесь, батюшка и сестрица, что я счастлив вашим спокойствием и удовольствием. Я здоров, спокоен и празден…»
Пачки и тетради писем! Веселые годы, счастливые дни, 1776-й, 1777-й…
Больше двадцати лет пройдет, прежде чем беззаботный гвардии сержант и сочинитель Михайла Никитич Муравьев станет отцом декабристов Никиты и Александра, а юной тверской сестрице Федосье Никитичне (Фешиньке) еще десять лет не быть матерью Михаила Сергеевича Лунина. Совсем еще зеленые кузены Иван Матвеевич и Захар Матвеевич скоро выйдут в офицеры, и не скоро, но в свое время, «для батюшек царей народят богатырей».
Все будет, но ничего этого и никого из этих еще нет. И пока еще Яковлевы, предки Герцена, пригоняют лодку крестьян для продажи, Иван Петрович Чаадаев и Николай Михайлович Лунин не подозревают, сколь примечательные они дяди, а Осип Абрамович Ганнибал отнюдь не ощущает себя знаменитейшим из дедов…
Вольтер и «ступай, скотина», Торквато Тассо и «хари», 37 рублей оброку и «академия с диоптрикой», просвещение и старина соединяются, разъединяются, сталкиваются и отталкиваются, образуя пестрые ситуации, характеры, стиль…
Постепенно, не торопясь, сходят со сцены деды Михаила Муравьева, которые про Торквато Тассо еще слабо «морокали» и диоптрику изучали из-под петровской дубинки.
Екатерине служат способнейшие. Ее орлам прощаются все пороки, кроме одного — бездарности. Отсюда победы и блеск… Михаил Никитич Муравьев «разрывается от смеху», читая панегирик Зоричу, очередному фавориту царицы, но сам служит этой царице охотно и хорошо, а через несколько лет займет высокие должности. Когда батюшку Никиту Артамоновича сделают сенатором и тайным советником, сын поздравит: «Будучи сенатором, Вы будете тем наслаждаться, что более получите способов нам добро делать». Дяди Лунина только что отличились при подавлении Пугачева. Вельможа-поэт Державин восхищен: ему «и знать, и мыслить позволяют!..».
Но когда пройдет век Екатерины и «дней Александровых прекрасное начало», тогда лучшие люди и власть разойдутся.
Будущие Михаилы Никитичи со своей просвещенной чувствительностью либо в деревнях отсидятся, либо запротестуют; а в министры и сенаторы пойдет сосед, обладающий всеми достоинствами, кроме таланта.
Разумеется, без Гараски за спиной и оброка из Ус-треки не смотрел бы гвардии сержант, как выступает журавлем дансер Лефевр. Допетровская «толстобрюхая старина», понятно, обходилась мужикам дешевле, чем «пукли над ухом» и «три султанши», так же как боярин с бородою был понятнее барина в парике.
Но история забавляется противоположностями, и без Муравьевых, которые просвещаются, никогда бы не явились Муравьевы, «которых вешают».
Но продолжаем перелистывать двухсотлетние письма.
«Матушка сестрица! Я было позабыл сказать «здравствуй»: письма без «здравствуй» все равно, что ученье ружейное без «слушай!».
У нас какой-то Лолли, славный музыкант, изображающий на скрипке всякую всячину. Прощай, Ванька не хочет прежде чаю дать, покуда письма не кончу…
Когда я увижу свою Фешиньку? Увижу большую и дай бог увидеть такую.
Теперь-то грамоту пишу к тебе, как видишь,О ты, которая писулек ненавидишь…Нет ничего лучше, как ездить, а особливо в гости, а пуще к кому хочешь…
Я, слава богу, здоров и весел, а особливо потому, что <актер> Дмитревский хвалил мою трагедию…»
В Тверь из столицы отправляются «зеркала, баночка с анчоусами, и посуда, и бочки с сахаром, и железная кровать».
Сержант же Михаил Никитич едет в Москву — послушать лекции в университете; бурно восхищается знаменитыми писателями: Сумароков! Херасков!
Привыкший к прямым петербургским проспектам, он жалуется на улицы и переулки «с кривулинами»; притом — пытается пристроить и перевод, сделанный сестрою: «Будь весела и не столько чувствительна. Или будь. Я не должен тебя учить».
А затем — большой, на несколько лет, перерыв в письмах: брат и сестра оказались в одном городе, Петербурге, ибо папашу, Никиту Артамоновича, перевели в столицу. Они в одном городе — и незачем переписываться.
Постоянная переписка возобновляется только десять лет спустя.
На этот раз из Петербурга — в Тамбовскую губернию.
«1788 года сентября 25.
Мы нетерпеливо желаем слышать о благополучном приезде вашем во своясы… На вашем месте я бы имел случай наслаждаться спокойствием и сном и возвратился бы в город гораздо толще, чем поехал…