Ворон на снегу
Подошел Тихоновский, прислушался.
— А-а... У меня был случай. На пашне было, — встрял он в разговор. — Синички там напали...
— Ох, синички твои, — возразил Пыхов, он напоказ, демонстративно не уважал Тихоновского за его никчемность. — И что они, синички? Сравни-ил!
— Дак напали тоже, — отвечал Тихоновский робко. Он прежде жил в хлебопашеской деревне Куроземки, что в степи, недалеко от станции, и в рабочую слободку решился переехать вместе с избой, когда уже окончательно понял, что ему с его девками на пашне будет гибель, а в рабочей-то слободке, среди текучего, такого же неприкаянного люда, может, еще и поживет, может, еще и пофартит ему.
— На кого они могут напасть, твои синички?
— Дак на ястреба, — угрюмо сказал Тихоновский почему-то с затяжным выдохом. — Пахал я как раз... а он, ястреб, из-за леса как раз вывернулся... Синички стайкой с пашни поднялись — и на него. Гнали аж до самого болота. Иная и ущипнуть изловчится, перо выдернет... Людям эдак-то куда! Не смочь. Против чего как — люди слабы. Люди не умеют вместе на беду навалиться. А птахи, выходит, могут. Малые, в мизинец только-то, а вон ястреба одолели. Когда дружно, в согласьи, навалились...
— Про что это ты? — озадачился Пыхов.
— А про то. — Тихоновский глядел вдоль улицы угрюмо, одергивая латаный, бесцветный свой пиджачишко. — Про то, что мы, люди, выходит, супротив синичек-то — куда-а. Кто в довольстве, а у кого беда, и нет подмоги.
Алешке же не хотелось вникать в этот пустой разговор, он сложил еще язык трубочкой, еще присвистнул и пошел по двору мелкими вольными шажками. При этом он еще и плечами поигрывал и всем телом крутил, со стороны казалось, будто он приплясывает, а может, он в самом деле пробовал приплясывать, потому как причины-то есть: весенний день яркий, а в крови молодость и лихость.
После полудня в лавку к нему заглянул Афанасий. До того недели три не заглядывал. Физиономия нервная, горячечная, щеки будто всосаны изнутри. А в наперекось поджатых губах опять же дерзкая усмешечка.
— Здорово, куркуль! — воскликнул он и поднял над головой черную свою ладонь, словно от чего-то загораживался.
— Чего это тебя так подтянуло? — спросил Алешка, не принимавший подтруниваний над собой, а потому встретивший друга без особого расположения.
Афанасий вел себя странно: вглядывался себе под ноги, обстукивал каблуком сапога пол у стены, как бы пробовал крепость половиц. И в том же задиристом тоне:
— Как живешь-можешь? Мошну, поди уж, набил до отказа. Гильдию тебе пора присваивать. Разряд. Хо-хо!
— А с чего это зубы ты скалишь? — тоже задиристо спрашивал Алешка.
— Чего? Не понял, — прищуривался Афанасий.
— Зубы-то, говорю, так чего?... Весел больно. Или пофартило в чем?
— Ох, Алешка, пофартило! Так уж пофартило! Дни пошли!.. Такие веселые, что аж... — тут Афанасий опять постучал каблуком по плахам. — Верно ты... Пофартило, что аж и не обсказать вот так сразу.
— Да что-то по тебе не видно, чтобы... — захохотал Алешка.
— Чего не видно-то?
Алешка ткнул пальцем в воздух, едва не достав Афанасьева носа.
— По образу, говорю, твоему-то... Подтянуло... Не видно, чтоб тебе пофартило. Веселью откуда твоему быть?
— Ох, Фома неверующий! Куркуль. Невесело, мой друг Алешка, может быть только твоему компаньону Вербуку да еще... ну, тебе, — Афанасий, зажмурив глаза, раскатился тоже хохотом, рот его при этом сместился на щеку.
— Ты Вербука не трогал бы. Он сам по себе, я сам по себе, — Алешка обиделся.
— То-то вы оба с ним по себе! То-то! Ну ладно, черт с тобой. Как знаешь, так и живи. Только вот... — Афанасий будто не приметил Алешкиной обиды и еще постучал каблуком о половицы, перегнулся и глянул за Алешкину спину, за прилавок. — Ладно. Не за тем я к тебе, чтоб агитацию проводить. Ты вот что. Задержись-ка тут сегодня дотемна. Дело есть. Надо кое-что... Положить на время кое-что. В общем, на сохранность. Обстоятельства такие... Понял? Чтобы... сам понимаешь.
— Чего положить? — Алешка почувствовал уж вовсе раздражение, его раздражала этакая Афанасиева манера команды давать.
— Знать будешь, состаришься, — опять хохотнул Афанасий. — Обстоятельства... Ломик у тебя найдется? Доски вот эти приподнять... А? Компаньон твой сюда не заглянет?..
— Этого еще не хватало. Поднимать пол стану тебе. Ты в дурака играть будешь, а я тебе... Еще чего! — Алешка соскользнул с прилавка, двинулся с кулаками на Афанасия.
— Ну ладно, я пошел. — Афанасий все будто не замечал Алешкиного волнения, выставил голову из двери снаружи, тем же командным тоном сказал: — Насыпь-ка мне твоего товару, чтобы вон те, которые по ту сторону площади стоят, не подумали чего лишнего. Вишь, сюда, стервы, глядят. Насыпь, я понесу. За покупкой, мол, заходил. Как там ребятишки? Как Любка? Здоровы? Я как-нибудь, дел поменьше станет, забегу, посидим за бутылкой. Обскажу обстоятельства. А сегодня-то, как стемнеет, так приготовь место... Вот эту, крайнюю, доску отверни, и туда подсунем...
— Ну, ну... иди, иди! — взъярился Алешка. — Указания мне тут будешь делать еще! Урядник нашелся. Какие доски ломать, какие не ломать. Другому кому скажи. Иди, иди! Да монету положь за товар.
Вытолкнув Афанасия с его покупкой под мышкой за дверь, Алешка в волнении стал ходить от стены к стене. Три шага туда, три шага назад, все ощущал горячую волну, прихлынувшую в правый бок. Честно сказать, не только заносчивость Афанасия не нравилась, а и то, как тот глядит на Любку. Прямо-таки глазами стрижет. Будто у него к ней есть какая-то тайна, будто есть ему что ей сказать относительно ее судьбы.
А что он может ей сказать, несчастный? Свою судьбу хоть бы наладил!
Ишь чего! Распоряжения тут будет давать! Урядника из себя будет строить! Хозяина! Фарт у него! Хо! Только и виду, что усмешечка. А кроме-то? У самого, брат, не выходит жизнь, так уж не лезь с насмешками к другим. Что? А вот и то. Не лезь, не мешай людям, не выкаблучивайся...
Намерение к Любке имел?.. Признайся, признайся! От ворот поворот получил? Получил. Признайся. Чего же еще выкаблучиваешься? Каждый может это, с претензиями, а вот ты сперва семью создай, детей заведи, покружись, повертись, кормить их надо, они рты все разевают, их обуть, одеть надо. То-то!
Так Алешка раздражал себя. А когда мрак над базарной площадью вовсе уплотнился и стало ясно, что покупателей больше уже не будет, он вышел за дверь, стал оглядывать улицу. Домой идти не хотелось, ожидание тайны удерживало его.
Редкие силуэты горожан, возникнув в дымно-пурпуровых пятнах фонарей, тотчас исчезали. Через площадь время от времени тревожно (так Алешке показалось) прогромыхивала одиночная повозка. Возница понукал, подстегивал лошадь, спешил проскочить освещенное место, юркнув в один из переулков, в темноту.
Алешка отлично помнил, как однажды зимой Афанасий так же взвинченно прибегал в лавку и велел (не просил, нет, а вот именно — велел) припрятать жестяную коробку, Алешка не стал ни о чем расспрашивать, пришел, сунул в тамбуре под ящики. Через день или два Афанасий явился впопыхах, с ним были двое деповских, они забрали ту коробку, унесли. И вот теперь опять прибежал, опять, видишь ли, что-то ему такое требуется. Что? Услужи, друг-приятель, землячок.
Алешке — что? Не убудет. Услужить можно, только ты не выкаблучивайся, команды свои оставь при себе, не лезь в душу с учениями-поучениями.
Алешка прислушивался к звукам на площади. Вон снова прогромыхала телега, затихла она где-то в левой стороне, должно, в глубине той улицы, что ведет к станции. Процокали копыта — то верховые.
Сходил Алешка за угол по своей нужде, потом, от нечего делать, прошел краем оврага. Да, да, ему неинтересно, что там за дела у деповских рабочих, у него свой интерес. И пошли они все подальше! Однако все же... все же не мог он так, чтобы самому по себе быть. Натура от природы такая. Тоска временами снова начинала одолевать душу. Чего бы еще такое в жизни сотворить, а? Чего бы? Лавка, конечно, дело славное, куском хлеба обеспечивает, но... Широта, где широта?