Бурсак в седле
У тетки Натальи где-то был керосин, хранился в темной запыленной бутыли. Калмыков оглянулся: где может быть керосин? Вряд ли тетка Наталья держит его в хате — скорее всего, хранит в сенцах, под лавкой, на которые она обычно ставит чугунки, чтобы те охладились.
Китайская ханка, которую он выпил, была некачественная, иначе откуда взяться противной звени, появившейся у него в затылке.
Бутылка с керосином действительно находилась в сенцах под лавкой, горючего в ней было чуть — с полстакана. Чтобы залить керосин в лампу, надо было ее потушить, иначе не обойтись — пожар будет. Калмыков перенес лампу поближе к печи, на загнетку, убавил фитиль…
Опасность он ощутил спиной — чувство это было выработано еще на фронте, выработано и отточено, тело само подсказывало атаману, что происходит и как надо себя вести, и не раз спасало его. Так и тут.
Заиндевелое окно над столом перечеркнула чья-то тень, опустилась вниз. Калмыков стремительно обернулся, но ничего не засек.
В то же мгновение раздался выстрел, от стекла отвалились несколько осколков, шлепнулись на пол, избу заволокло темным вонючим дымом. Пуля, пройдя около головы атамана, нырнула в печку, прямо в пламя, взвихрила сноп искр, с визгом отрикошетила от одного из кирпичей, саданулась о верх, взбила второй искристый сноп, встряхнула печь.
Калмыков отскочил в сторону, прижался спиной к стенке, выдернул из кармана наган и выстрелил в пробой окна, потом выстрелил еще.
На улице раздался вскрик, затопали чьи-то ноги, с визгом давя морозный снег, но куда убегал этот человек, видно не было. Калмыков выстрелил в третий раз — на звук.
Собаки в соседних дворах залились лаем, словно бы по команде, в проем окна с опозданием хлынул холодный воздух, ударил в лицо атамана обжигающей волной, мигом добрался до печки и заставил замолчать голосистого сверчка.
Некоторое время Калмыков стоял у стены неподвижно, словно бы окаменев, молча прижался к ней лопатками, потом сдвинулся немного в сторону и глянул в окно. На улице — ничего и никого, обыкновенная ночная темень, непроницаемая, вязкая, в ней даже намека не было на присутствие живого человека. Калмыков сунул в карман галифе наган и, пригнувшись, прошел под окошками к двери, беззвучно открыл ее.
В то же мгновение из темноты, ослепив глаза атамана яркой синеватой вспышкой, ударил еще один выстрел. Калмыков буквально вбросил себя в сенцы, вогнал в паз засов.
— Интересно, кто стреляет? Шевченко? — просипел он едва слышно, но ответа на этот вопрос не нашел. Неожиданно подумал, что стрелять могла даже Аня — в отместку за содеянное, но тут же отогнал эту от себя мысль.
Быть этого не могло по одной причине — просто потому, что не могло быть. Лампа, стоявшая у заслонки на выступе печи, погасла; сквозь дырявое окно в хату стремительно вполз холод. Заткнуть дыру придется либо шинелью, либо старой телогрейкой, если, конечно, такая рвань найдется в хозяйстве тетки Натальи.
Пригнувшись, упираясь руками в пол, Калмыков по-обезьяньи перебежал в противоположный угол хаты — сделал это стремительно, чтобы стрелок не успел поймать его на мушку.
Интересно, стрелок этот один или хату осадили несколько человек? И никто на помощь атаману не спешит прийти, словно бы в Гродеково совсем не осталось казаков.
Переведя дыхание, Калмыков переместился к окну, по дороге задел ногой табуретку, и темноту в то же мгновение располосовала красная молния. Калмыков полетел на пол. Как его смогли засечь? — не видно же ничего… Но стрелок, спрятавшийся в темноте, сумел разглядеть цель.
Калмыкову показалось, что разбитое окошко вновь накрыла тень, он вскинул руку с наганом и выстрелил ответно. Пуля выколотила кусок стекла в окне и унеслась в ночное пространство.
Почудилось. Никого за окошком не было. Никого и ничего. Калмыков ощутил на щеке что-то теплое, будто крохотный ручеек потек, приложил пальцы, подцепил невидимую струйку и поморщился от боли — щеку порезал осколок стекла.
Мимо дома с топотом пронесся еще кто-то, растаял в темноте.
Прошло несколько томительных, каких-то громоздких по своим размерам минут, — Калмыков шкурой своей, хребтом ощущал, что рядом находятся люди и людей этих надо опасаться, поэтому ои ждал и был удивлен, когда до него донесся хриплый, севший от табака голос:
— Иван Павлович! А, Иван Павлович!
— Кто это?
— Это я… Пупок.
— Кто-то?
— Василь Голопупов. Пупком меня кличут, вы знаете. Ваш ординарец Гриня Куренев — мой корефан. Дружим мы давно.
— Это ты стрелял, Пупок?
— Да вы что, Иван Павлович! Я спасать вас пришел.
— Ты один?
— Пока один. Сейчас еще мужики прибегут — на помощь… Не то ведь мы подумали — на вас целая банда напала. А тут — никого.
— Никого?
— Никого.
Калмыков закряхтел, оперся локтями о стол и, скособочась всем телом, поднялся. Потряс головой, вышибая из ушей противный слабящий звон.
В доме было холодно; стаканы с остывшим чаем покрылись мелким инеем. Через некоторое время иней сделался твердым, прилип к стеклу, стакан даже начал звенеть.
Тепло, которое появилось в этом доме вместе с Аней, исчезло. Калмыков ощутил внутри досаду — он не должен был так поступать с Аней, но в следующее мгновение в нем возникло что-то протестующее, недоброе: а почему, собственно, не должен?
Ни телогрейки, ни старого пальто Калмыков в доме не нашел. Собственной шинелью, украшенной новенькими блестящими погонами, затыкать эту дыру было жалко, удалось отыскать лишь детское одеяльце, невесть как попавшее к тетке Наталье, им Калмыков и воспользовался.
Потом, не выпуская из рук нагана, открыл дверь Пупку. Следом за Пупком вошли еще двое мужиков.
— Холодно у вас, Иван Павлович. — Пупок поежился. — И темно.
Мог бы этого и не говорить. Калмыков кинул в печку несколько поленьев, затем слил в лампу остатки керосина и зажег фитиль. По хате разлился неровный свет.
Пупок прошел к окну, пальцами ощупал края пролома и, поцокав удрученно губами, произнес многозначительно, будто философ, открывший формулу жизни:
— Мда-а-а…
— Кто это был, не засекли? — отрывисто и хрипло, еще не успев прийти в себя, спросил Калмыков.
— Нет, — Пупок мотнул головой, — но кое-какие наблюдения на этот счет имеются.
— Кто? — коротко и жестко повторил вопрос Калмыков.
— Ну-у-у, — Пупок вновь ощупал пальцами края пролома в окне, оглянулся на мужиков, пришедших с ним, стараясь определить, выдадут они его или нет, ни к чему конкретному не пришел и произнес нехотя: — Это люди вахмистра Шевченко.
Калмыков поиграл желваками. В конце концов, он сам дал маху. Одному оставаться ему нельзя — это засекают мгновенно. Результат же может быть самым непредсказуемым.
— Ладно. Раз Гаврила объявил мне войну, то и я ее объявляю. В долгу не останусь, — Калмыков снова мрачно поиграл желваками.
Через несколько минут мужики ушли, раскочегарившаяся печка немного согрела дом. Калмыков запер дверь на засов, снизу засов подпер ломом и лег спать.
В голову пришла мысль об Ане. Что же он с нею сделал? Недовольно подергав головой, Калмыков натянул на себя шинель, укрылся ею по самую макушку. Вспоминать об Ане было неприятно. И чего, спрашивается, дура, заупрямилась? Ведь все равно ей одна дорога начертана — ложиться под мужика, других дорог нет… Но она этого не понимает.
От шинели пахло сыромятной кожей, сбруей, гарью, порохом и п том. Запах пота был сильнее всего.
Утром он пойдет к Ане и расставит все точки над «i». Над всеми «i». Слов на ветер Калмыков не привык бросать, раз обещал пойти с Аней под венец — значит пойдет, не будет вести себя, как колбаса в проруби, что и утонуть боится, и примерзнуть к краю льда — всегда спасается, словом. Калмыков не такой. Он не имеет права быть таким.
***Рассвет был жидким, болезненным, удушливая морозная темнота долго не могла рассеяться, но потом, не выдержав, посерела, расползлась на несколько рваных неровных полос, будто гнилая ткань, полосы зашевелились, задвигались в воздухе, заполнили собой пространство, темнота разредилась еще больше.