Бурсак в седле
Калмыков вытащил гадюку из ящика: та расправила рисунчатое тело и попыталась было удрать, но семинарист проворно сунул ей под нос палку, перекрыл дорогу, и гадюка нехотя отвернула в сторону, застыла на несколько мгновений, потом совершила резкий прыжок, норовя улизнуть в кусты, но Ванька опять оказался проворное змеи, перекрыл ей дорогу.
— Цыц, мадама! — прикрикнул он.
Гадюка яростно зашипела, будто мокрая мочалка, угодившая в баньке на раскаленные каменья, и развернулась в сторону человека. Вид у нее стал грозный. Любой мог испугаться, тикануть от гадины, но Ванька лишь упрямо сжал челюсти.
— Я сделаю из тебя кобру, вот увидишь, — пообещал он змее, — королевскую. Танцевать будешь не хуже цыганки в любом ресторане.
Несмотря на грозную внешность, змее было страшно, да и не хотела она воевать с человеком, мирная была гадюка, но вот она неожиданно свилась упруго, взвилась, сделала разворот в воздухе. Получилось это не совсем изящно, скорее, неуклюже, и вновь попыталась удрать, но Калмыков подставил под нее палку, подбил снизу, и змея со смачным влажным звуком шлепнулась на землю, а в следующий миг взвилась вверх, становясь на хвост.
Беззвучно, стремительно, как молния, сделала бросок в Ванькину сторону. Калмыков поспешно отскочил, хотя можно было и не делать этого, щелкнул змею палкой по носу.
Гадюка жестко щелкнула челюстями. Опоздала — семинарист действовал быстрее ее, — через секунду вновь поднялась на хвост и, бросив на человека недобрый взгляд, совершила очередной бросок, стараясь дотянуться до гадкого, плюгавого, криволапого, похожего на гнилой осенний гриб человечка. И опять человечек оказался проворнее ее.
Змея возненавидела это хилое, с руками в цыпках существо, ей непонятно было, как он умудряется быть ловчее и быстрее ее. Гадюка сморщилась, зашипела, словно из нее выпустили воздух, и сползла на землю. Свернулась в жалкий, нервно подрагивавший, будто от холода, клубок.
Ванька присел рядом, ширкнул сочувственно носом.
— Неужели тебе непонятно, мадама, что нужно подчиниться человеку? А? Дура ты, баба? Или ты не баба и у тебя нет мозгов? Подчинись — и ты останешься жива. Не подчинишься — погибнешь.
Он положил палку между собой и змеей.
Змея даже не пошевелилась, словно бы не видела грозного оружия этого опасного кривоного гриба. Ванька, хитрый, знал, что змея ничего не слышит — она глуха, как старый трухлявый пень. Зато хорошо видит — не хуже орла и засекает малейшее колебание воздуха, может среагировать даже на полет мухи в звездном пространстве.
Двух точек ей бывает вполне достаточно для того, чтобы сориентироваться и принять решение — удрать, скажем, или поспешно вскинуться в боевой стойке. Это Ванька Калмыков ведал и действовал в соответствии с собственным разумением, с тем, что ему подсказывала «бестолковка» — золотушная лопоухая голова.
— Чего, мадама, в обмороке пребываешь? — спросил он у змеи сочувственно, будто у приятельницы по уличным играм. У гадюки дрогнули, чуть соскользнули в сторону и остановились глаза.
Калмыков это короткое движение засек, отсел на полметра в сторону — ощутил, что от змеи исходит опасность, потянулся рукою к палке, но не успел взять ее — змея сделала молниеносный бросок и вцепилась зубами ему в руку. На этот раз Ванька сплоховал, гадюка переиграла его.
Ванька вскрикнул, откинулся назад, задрал ноги и стремительно откатился на несколько метров в сторону. Подавленно замычал, в следующий миг у него в мозгу мелькнула спасительная мысль о том, что змея всадила в него не ядовитые, а обычные зубы, он вновь замычал и поднялся на колени.
— Ах ты… с-сука! — проворчал он, глядя на свою руку, и страдальчески скривил губы — на прокушенной ладони текла кровь. — Ну-ну, мадама!
Тряхнув рукой, сбил с ладони несколько красных капелек и, чувствуя, как в нем останавливается дыхание, вновь затряс рукой.
— Ну ты и… с-сука! — прорычал он по-собачьи. — Я же тебя сейчас топором изрублю. Поняла?
Рубить змею Калмыков не стал — через несколько мгновений ошеломление прошло, приступ власти — тоже. Прошел и испуг. Ванька неожиданно засмеялся — как бы ни кусалась гадюка, а все равно она ничего не сделает: ядовитых зубов у нее не осталось. Калмыков высосал из ладони кровь, сплюнул ее на землю.
Укус был безопасен.
Второй раз Ванька плюнул прямо на гадюку, ногой подгреб к себе палку, громко ударил ею по земле.
— А ну, гадина, подымайся!
Змея зашипела, проворно поднялась на хвост, качнулась в одну сторону, потом сделала нырок к Ваньке, но была отбита палкой, из глаз у нее вылетели электрические брызги, змея шлепнулась на землю и застыла в обморочном состоянии. Удар был сильным. Ванька снова ткнул в нее палкой.
— Подымайся, кому сказали!
Гадюка тряпично сдвинулась в сторону и опять застыла. Ванька выругался — резких слов не пожалел, — оглянулся в одну сторону, потом в другую: не слышит ли кто его? Не дай Бог услышит какой-нибудь попик-наставник в обтерханном платье, затурканный семинаристами настолько, что у него кожа на лице сделалась зеленой, как у лягушки, — на безответном Ваньке он обязательно отведет душу. Но в темном углу сада, где сейчас находился Калмыков, никого больше не было, Ванька удовлетворенно хрюкнул и в очередной раз поддел змею концом палки.
Та не пошевелилась — продолжала пребывать в обмороке. Ванька вновь притиснул к губам ладонь, с шумом всосал кровь, сплюнул, целя неприятным снарядом в гадюку.
Плевок до змеи не долетел. Ванька сел на корточки, поводил во рту языком, словно мутовкой, но, вспомнив о внезапном прыжке гадюки, поспешно отсел от нее — вдруг она плюнет в ответ? То, что у змеи не было ядовитых зубов, совсем не означало, что у нее нет больше яда. Наверняка гадина сохранила его где-нибудь за щекой, спрятала в кармашке, либо в углублении под скулой. Ванька вновь ткнул в змею палкой, потом поддел ее торцом, приподнял. Змея и на этот раз не пошевелилась — не пришла еще в себя.
Поняв, что игр с гадюкой сегодня больше не будет, Ванька разочарованно вздохнул и поднялся на ноги.
— Конец нашей сказочке!
Отсосал из укуса немного сукровицы, сплюнул и снова рассмеялся. Смех был хриплым, дребезжащим, как у взрослого мужика, любящего приложиться к рюмке, а потом в сырую стынь поспать где-нибудь под кустами, — голос у него бывает точно таким, как сейчас у Ваньки Калмыкова, сплошь в дырках.
Ванька подцепил змею рукой и с сожалением сунул ее в ящик, сверху ящик прикрыл крышкой и сухими черными ветками — заниматься с гадюкой можно будет, когда она придет в себя. Змеи — существа нежные, конструкция у них тонкая, в обмороке пребывать могут долго…
— Тьфу!
Ванька присел на пенек, оставшийся от старой яблони, прислушался к птичьей звени. Колготились, радовались дню в основном синицы — проворные, нарядные, шустрые. На них опасливо поглядывали серые пичуги, недавно прилетевшие из южных краев и еще не успевшие освоиться: голоса у них были нежными, протяжными, сладкими и одновременно грустными, словно бы птички эти тосковали по оставленным местам, по каким-нибудь турецким вишням и цветам бом-бом, о которых Ванька Калмыков как-то прочитал в иллюстрированной книжке, выпущенной знатным московским издательством, потакающим красотам природы и влюбленным в них детским душам.
Ванькина душа такой не была; более того, его до смерти заклевали бы семинаристы, если бы узнали, что он стал таким чувствительным, по-девчоночьи квелым, слюнявым и сентиментальным (впрочем, что такое сентиментальность, Ванька не знал, он даже слова такого поганого не слышал), хотя мог расплакаться. Но не от боли — боль он терпел, а от обиды…
Среди тощих кустов смородины были видны синие, сиреневые и желтые пятнышки — проклюнувшиеся цветы. Еще вчера их не было, а сегодня они появились. Калмыков никогда раньше не обращал на них внимания, а вот сейчас обратил, более того, трогательно восхитился, цветы эти, синие и сиреневые — местные подснежники, — взяли его за живое, как и цветы желтые, светлевшие в сыром углу сада, аккуратные пятилистники, очень похожие на эдельвейсы… Но это были не эдельвейсы.