Бес в серебряной ловушке
– Вы арестованы по распоряжению суда святейшей инквизиции. Вам надлежит следовать за нами.
Годелот замер. После вчерашнего обыска он ожидал… чего? Нападения, вызова в Патриархию… да чего угодно, но не ареста.
– Вы, должно быть, обознались, господа. – Он старался говорить спокойно. – Я в городе недавно и не имел никаких неурядиц со святой церковью.
– Следуйте за нами, юноша, – бесстрастно повторил монах. – Если имеет место ошибка – вас отпустят еще до рассвета. Однако если вы вздумаете сопротивляться – разговор будет иным. Отдайте оружие.
Отступать было некуда. Позади было лишь окно, в которое с трудом удавалось просунуть голову, впереди стояли вооруженные солдаты. Секунду поколебавшись, Годелот отстегнул скьявону и, сжав зубы, протянул одному из солдат. Монах кивнул, отступая в сторону, кирасир почувствовал, как ему крепко стягивают за спиной локти, и конвойные подтолкнули арестанта к лестнице.
Его вели по темным гулким ночным улицам, пока впереди не показалась пристань, у которой покачивалась неприметная лодка. В ней сидел человек в рясе и глухом клобуке. Шотландцу помогли спуститься в суденышко и плотно завязали глаза. Он лишь почувствовал, как солдаты садятся по обе стороны, а затем услышал плеск весел, лодка качнулась и двинулась вперед.
Это покачивание разом сдернуло с разума налет нереальности происходящего, и Годелот ощутил, что в голове прояснилось. Итак, арестован. Прежде всего, паниковать рано, за арестом следует допрос, а значит, он сумеет объяснить, что не виновен ни в каких прегрешениях против церкви. В конце концов, единственное, за что его можно порицать, – это за засаду в лесу Кампано, хотя и это была вынужденная мера, в которой шотландец отнюдь не раскаивался.
Эти мысли прошли полный круг. Вспенился и опал в душе страх, что при нужде власти всегда найдут в чем обвинить человека и вовсе не станут слушать его жалких оправданий. Кирасир старательно закутал эту тревогу тощим покрывалом надежды на справедливость, сквозь прорехи которого насмешливо глядели на него пустые рыбьи глаза. Мучительно ныли туго связанные руки.
А лодка скользила все дальше, то и дело слегка накреняясь на поворотах, где-то снова ночные часы обрушивались в пустоту бронзовым колокольным звоном. Вскоре стало холоднее, морской ветер хлестнул в лицо. Подростку казалось, что этот путь вслепую никогда не закончится.
Но заканчиваются любые пути, а потому в назначенное время лодка с глухим стуком ткнулась во что-то бортом. Солдаты подхватили арестанта под локти и почти выволокли на причал, скрипящий под затекшими ногами подгнившим деревом. Потом его снова куда-то вели, подгоняя тычками. Сырой предрассветный ветерок шевелил ему волосы.
Заскрежетали дверные петли, и ветер сменился затхлой гулкостью, полной факельного чада. Еще с полста шагов, и чья-то рука удержала кирасира за плечо. С негромким треском ослабла на локтях и свалилась веревка, Годелота бесцеремонно толкнули вперед, а лязг за спиной возвестил, что арестант доставлен по назначению.
Он стремительно обернулся, срывая с глаз повязку непослушными руками. В плечи словно ввернулись раскаленные вертела, но шотландцу было не до них. Он оказался в узком тесном помещении, отгороженном толстыми прутьями, будто крысоловка. По коридору удалялась черная ряса, молчаливый солдат укреплял на стене факел.
Годелот рванулся к решетке:
– Погодите! В чем меня обвиняют? Да постойте же!
Но солдат так же молча шагал прочь, только эхо голоса арестанта перекликалось с чеканной поступью. Через несколько минут утихли и эти звуки, и Годелота окружила сырая душная тишина, дрожащая и потрескивающая одиноким огнем факела.
– Черт подери… – прошептал кирасир, больше чтобы рассеять эту липкую тишь, и собственный голос вдруг показался ему до отвращения жалким и испуганным. – Черт подери! – рявкнул он, и крик звонким рикошетом заметался меж влажных стен.
Годелот обеими руками вцепился в холодные прутья и в бешенстве затряс их. Конечно, намертво вмурованные в камень решетки не дрогнули, но кровь узника побежала по венам быстрее, и страх отступил, вытесненный яростью. Что ж, давайте, господа! Обвиняйте, доказывайте! Он убийца? Да, несомненно! Но у него есть оправдательная грамота, вот, высечена поперек груди и подписана на обеих щеках. Так научите его, что должен был он делать, когда за ним по пятам гнались дружки не добившего его мерзавца. Увы, господа, у него не осталось свободной щеки, чтоб подставить ее под новый удар!
Оттолкнувшись от прутьев, Годелот заметался по своему тесному узилищу, но от стены до стены было жалких три шага, и шотландец опустился на стоящую у стены грубую скамью. Его решили взять измором? Бросить здесь в полутьме и тишине, чтоб расшатать ему нервы и заставить на допросе нести любую околесицу по желанию судей? Так не обессудьте, господа. Ему не привыкать часами стоять в карауле, чем же хуже сидеть, развалясь, на скамье? Можно делать все, что запрещено на посту, – например, свистеть или даже спать.
Однако часы шли, пламя факела краснело, тускнея. Наконец, затрещав, факел погас. Во тьме тишина сгустилась, обступив подростка со всех сторон. Поежившись, Годелот переступил башмаками по щербатому полу и вздрогнул, таким громким показался этот звук. Еще через четверть часа он услышал, что откуда-то доносится еле различимое бормотание водяных капель. Неудивительно, в Венеции вода повсюду, но холодный камень стен сразу показался шотландцу влажным и скользким, а в воздухе потянуло плесенью.
Время шло… быть может. А может, так только казалось, а в действительности оно стояло на месте. Тихо. Почему так тихо? Только капли позванивают где-то во тьме. Что это за звук? Мерный и чуть хриплый. Это его дыхание. Разве оно бывает таким громким? Мир словно растворился, и ничего больше не осталось, кроме этой тьмы, тишины, капель и хриплого дыхания. Тьма, будто смола, вязко липнет к лицу и рукам. И сырость. Он и не догадывался, как много запахов переплетено в гниловатом букете обычной сырости. Тут и мох, и стоячая подтухшая вода, и душок крысиного гнезда, и нечистоты. Темнота честна до омерзения. Она с настойчивой жестокостью выпячивает все, чего вовсе не хочется замечать.
Неужели Пеппо живет так годами? Эта мысль неожиданно пришла в голову, застряв в уме острым коготком. Неудивительно, что он огрызается на любой неосторожный взгляд. Скорее странно, как в этой вечной тьме, в необъятной ночи он сохранил в себе живую сердцевину. Свою шипастую преданность и способность к ядовито-самоотверженной дружбе.
Перед Годелотом как живое возникло лицо Пеппо, сосредоточенное и чуть беспомощное, когда на рынке на них визгливо кричала торговка, только что попытавшаяся обсчитать их на два гроссо. Багровый от злости Годелот уже готов был рявкнуть в ответ на стервозную бабу, когда Пеппо вдруг осторожно коснулся его руки.
– Не надо, Лотте, – хмуро пробормотал он, – пусть ее.
Уже в пяти шагах от лотка тетивщик так же хмуро пояснил:
– У нее корзина под прилавком поскрипывает. А в ней ребенок. Дышит так. Страшно, со свистом. Это болезнь горла, не знаю, как называется. Но он, скорее всего, умрет. И она это знает. Слышал, как она кричала? Словно у нее самой гвоздь в глотке. Ей деньги нужны, Лотте.
Годелот оглянулся: торговка утирала слезы кулаком со все так же сжатыми в нем злополучными монетами.
…Живое и неживое, бесплотное и осязаемое, фальшивое и настоящее. Для тетивщика все это открытая книга. Тогда почему столько слепых побираются на улицах? Чем отличаются они от такого же слепого Пеппо?
И тут Годелот понял. Те, прочие, сидят в своей темноте, как безвольно сидит сейчас он сам, досадуя на злую судьбу и кляня неведомых врагов. Пеппо же нашел в себе силы подняться и идти, ощупью шагать по огромному враждебному миру, спотыкаясь, обивая колени, поднимаясь и снова шагая вперед.
Подросток оперся руками о шершавые доски скамьи, чувствуя, что края их не в пример глаже, отполированные сотнями таких же сжимающих ладоней. Встал, отводя руки назад, – и ладони уперлись в холодные бугристые камни стены, действительно влажные и местами покрытые нежным бархатом мха, а у самой головы что-то звякнуло.