Бес в серебряной ловушке
Я догадываюсь, что вы хотите найти в следующей строке. Было ли меж монахом и герцогиней то потайное, запретное, неистовое, что называют всякими словами разной степени красоты или мерзости? Я расскажу.
Знаете ли, во все эпохи люди отчего-то говорят «в наше развратное время». Правда, во все. Поэтому нетрудно догадаться, что времена, в сущности, всегда одинаковые. Альковными секретами никого не удивишь.
Меж Лазарией и отцом Руджеро состоялось грехопадение совсем иного толка. Это был тот самый особый секрет, о котором не знали даже слуги (а эти страшные люди, поверьте, знают все). Их личная тайна, сближавшая их так, как светские гуляки и не ведали.
Глубокими ночами Лазария и Дамиано спускались в подвал особняка, отделенный от жилых помещений толстыми стенами и дверьми. И там герцогиня сбрасывала сафьян и атлас, а монах – доминиканскую сутану. Облаченные в простые порты и камизы, они сталкивались в поединке на легких клинках.
Лазария, обученная лучшими мастерами Италии, терпеть не могла фехтовать. Руджеро, впервые взявший в руки оружие в этом самом подвале, совершенно не умел с ним обращаться, но пламенно любил рапирную игру. Эти двое таких разных, уже вовсе не юных, обладающих немалой властью людей ругались и хохотали, называя друг друга канцелярским увальнем и рубакой в юбке. И они были отчаянно и неромантично счастливы среди сырости, бочек с маслом и висящих по углам окороков.
Счастье оборвалось в один день. В одну минуту. Ясным февральским днем, когда герцогиня собиралась в гавань. Служанка бежала вниз по лестнице, неся хозяйке забытые перчатки. Лазария улыбнулась:
– Снова перчатки? И как я обуться не забуду… – обронила она, протянула руку… и рухнула на пол, хрипя и корчась в судорогах.
«Парализис». Так сказал спешно вызванный врач. Удар поразил герцогиню внезапно, сковав все тело полной неподвижностью и скупо пощадив лишь мышцы лица.
Руджеро примчался, едва узнав о несчастье. Презрев все приличия, пробился сквозь стену рыдающих слуг в опочивальню. Лазария недвижно распростерлась на постели, только растерянный недоуменный взгляд остановился на лице Руджеро.
– Дами…ано, – прошептала она, – что за черт?.. Ну… не молчите. Что вы… побледнели? Навер…няка само пройдет. Надо подо…ждать.
Руджеро плохо помнил тот вечер. И почти вовсе не помнил, что говорил и что делал. Помнил лишь прохладную каучуково-неподатливую руку в своих пальцах и оглушающее потрясение.
Он пришел в себя лишь ночью в своей келье. Вдруг, словно от удара. Обернулся, глядя на распятие, висящее на стене. А потом бросился на колени и зашелся криком. Он не молился, не плакал. Он лишь неистово орал, требуя от Господа немедленно что-то сделать, исправить, изменить. Сейчас же передать этот чертов «парализис» ему самому, наказать, изувечить и отправить его прямиком в ад на веки вечные, но очнуться наконец и отменить этот странный жестокий каприз. Он бушевал до тех пор, пока не обессилел. А потом повалился на холодный пол и зашептал какую-то сбивчивую околесицу, которую тоже потом не смог припомнить. Наутро Руджеро снова был в особняке…
Это не прошло само. Ни назавтра, ни через месяц. Поначалу Лазария держалась на удивление спокойно. Она была убеждена, что небеса хотят что-то сказать ей, чему-то научить или попросту за что-то вправить мозги. Она даже не сразу обратилась к врачам. Но время шло, герцогине становилось хуже, и ее все больше одолевала подступающая паника. У ее кресла перебывали все прославленные медики Италии и многие иностранные светила, но никто и ничем не сумел ей помочь.
Наконец, через полгода после удара, в доме появился флорентинец Лауро Бениньо, и только он нашел средство облегчить мучившие герцогиню судороги и приступы болей. Мягкий, деликатный и добросовестный, Бениньо излучал спокойную уверенность человека, отлично знающего свое ремесло. Он сумел утешить Лазарию, обуздать ее страхи и посеять в ней надежду.
Вскоре он стал личным врачом герцогини, а со временем сделался совершенно незаменим. Он вел личные записи хозяйки, под ее диктовку составлял распоряжения для управляющих, имел доступ к личной печати, был безупречно аккуратен в делах и являлся на зов в любое время дня и ночи. Герцогиня порой раскаивалась и клялась, что наймет секретаря и снимет с врача часть бремени. Но Бениньо и слышать не хотел о постороннем человеке при своей сложной пациентке и продолжал выполнять все обязанности сам.
Руджеро не только не покинул Лазарию, но стал еще более частым визитером в особняке. Он тихо ненавидел Бениньо и сам стыдился этого чувства, граничащего с ревностью. Он боялся утратить свое место в жизни Лазарии. Он был бессилен помочь ей, а потому не умел так же мягко и непреклонно поддерживать в ней веру в излечение. Слишком явно, слишком горько страдал он сам.
Слуги порой крестились, глядя на мучительную гримасу, перекашивавшую точеное лицо хозяйки. А Руджеро видел за искривленными губами и подергивающимися нервами прежнюю Лазарию и изнемогал от боли. Он проводил с ней целые часы, читал ей вслух и, как прежде, подолгу обсуждал те или иные новости. Она пыталась шутить и улыбаться. Он пытался выказывать бодрость и уверенность. Через два года своей болезни она впервые тихо попросила:
– Дамиано… коснитесь моего лица.
И монах осторожно приложил пальцы к восковой щеке.
– Живая. Пока еще… живая… – пробормотала Лазария. Потом подняла глаза и прошептала: – Мне страшно, друг мой. Знали бы вы, как страшно.
Он знал. Он никогда в жизни столько не молился. Он часами разговаривал с Господом, умолял, силился что-то объяснить, убедить. Он расспрашивал, чего тот хочет, что пытается сказать. Горячо каялся в своей бестолковости и просил хоть самым малым знаком подсказать тропу к ответу.
И Господь услышал. Однажды, разбирая книги, беспрестанно покупаемые герцогиней, Руджеро наткнулся на старинный документ, повествующий о Наследии Гамальяно.
Глава 19
Яма милосердия
Пеппо медленно и бережно ощупывал полуразобранный механизм. Он еще ни разу не держал в руках такой старой аркебузы. Когда-то это было превосходное оружие. Сейчас простое и надежное металлическое нутро замка проржавело, а ложа отзывалась тем особым пустоватым скрипом, каким скрипит лишь рассохшееся, тронутое гниением дерево.
Взяв со стола лоскут ветоши, подросток обмакнул его в толченый мел и осторожно начал счищать ржавчину с серпентина, чувствуя, как под внимательным взглядом заказчика мелко покалывает руки. Ржавчина с сухим скрежетом оседала на ткани, а гладкий металл все не показывался. Нахмурившись, Пеппо отложил ветошь и снова провел пальцами по изгибам старинного механизма. Бугристая поверхность напоминала струп на заживающей ране, и тетивщику не к месту показалось, что приклад скрипнул от боли. Решительно покачав головой, он принялся собирать замок и обратился к заказчику:
– Прости, отец. До смерти стыдно, но не справлюсь. Насквозь металл пробрало, начну вслепую терзать – только доломаю. И ты уж не серчай, а стрелять этой аркебузе тоже время вышло. Не ровен час, в руках взорвется.
В ответ раздался глухой старческий смешок:
– Ишь ты, незрячий, а приметливый! Да уж не хуже тебя, сопляка, знаю, что старушке моей на покой пора. Эх, где мы с ней не воевали… Эта аркебуза, сынок, еще при Гарильяно [14] гремела. Я уж у скольких мастеров был – все пыжатся, мол, хранил плохо, сам виноват, не возьмусь, накладно этакой рухляди кишки новые пристраивать. Кто б мне, пню трухлявому, новое нутро спроворил? Годы, будь они неладны…
Под неспешные стариковские рассуждения Пеппо закончил сборку и осторожно протянул аркебузу заказчику, все еще смущенный своей неудачей и порядком задетый. Не удержавшись, спросил:
– Ежели ты был у стольких мастеров, да еще сам знаешь, что дело пустое, зачем ко мне-то, сопляку, обратился? Только зря время потратил.
Старый солдат снова хохотнул: