Спи, мой мальчик
* * *— Алессис.
Далекий голосок пронзает необъятное одиночество. О, она снова здесь. Он ждал ее. Ее присутствие поднимает его ближе к поверхности. Ему не следовало бы, ей не следовало бы, сегодня уже не первый раз, когда она приходит одна, она добегается до того, что ее поймают. Ему на это плевать. Она оттирает с таблички присохшую грязь, которую принесли сюда ветер с дождем.
Она садится подле него. Он ощущает что-то вроде ласки на своей крошащейся коже. Он почти улыбается. Солнечный луч просачивается сквозь облака.
Она берет камешек, бросает его. Камень отскакивает от края вазы, в которой застаиваются розы. Вторая попытка. Мимо. Цветы увядают. Она обхватывает их руками, поднимает, вытаскивает. Шипы колют ее пальцы. Стебли царапают ей коленки, она отбегает и выкидывает розы в мусорный бак неподалеку. На могиле напротив стоит великолепный букет. Она с радостью переставила бы его к Алексису, но это могут заметить. Лучше она сходит за цветами в магазин возле школы, возьмет с собой деньги из копилки. Может быть, завтра.
Алексис слышит перестук. Камешки, ваза, урна, негромкий шорох, когда сестренка вновь присаживается рядом. Он начинает узнавать шаги своих посетителей, их приметы. Походку можно сравнить со звуком голоса. Шаги Ноэми звучат легко, она порхает, воздушно касается его. У Жюльет тембр более протяжный. У отца — шумный и назойливый, похожий на молотилку, от грохота которой у Алексиса возникает желание, чтобы его опустили в землю еще на шесть футов ниже. Звук материнских шагов почти неразличимый, в последний раз Алексис слышал их несколько дней назад, больше мама пока не появлялась. Она приходит, она останавливается, ни одна вибрация не пробегает от ее ног в землю. Она стоит, будто деревянная. Алексису не раз хотелось постучать снизу в крышку гроба и сказать матери: эй, ау, очнись. Но нет, ничего не поделаешь, мамина голова занята чем-то другим.
Ноэми — иное дело. Она просто проводит время возле него, не мучает и не упрекает. Она прибегает, она садится, она болтает. Приносит ему полевые цветы. Занимается своими маленькими делами. Ничего не ждет, ни о чем не умоляет: она навещает его, вот и все. Только рядом с ней он не беспокоится ни о своем состоянии, ни о своей внешности. Когда возле могилы стоят другие, Алексис гадает, на что он теперь похож. Он смотрит на себя, точнее, представляет себя, радуясь, что у него нет зеркала. Когда рядом Ноэми, все иначе: он умер, ну что ж, уже ничего не попишешь. Он такой, каким стал. Он будто бы дышит.
Конечно, он понимает, что родители терзаются вопросами. Но чем он может им помочь? Он не знает, что им сказать. С тем же успехом можно спрашивать новорожденного о том, что он тут делает, каким путем он добрался до этого маленького живого тела, каковы были обстоятельства его приземления в этом конкретном месте. Разве он об этом что-нибудь знает? И почему на новопреставленных не распространяется такое же отношение?
* * *Мадлен шла вдоль реки. Дорога уже не пролегала у кромки воды. Дорога сама была водой, стопы Мадлен погружались в жидкое месиво. Паводок, прилив, который безжалостно сносит плотину и скоро схлынет. Она изольет воды, и ее малыш засохнет, волна унесет его и выкинет на берег. Он окоченеет у нее на глазах, а она ничего и не увидит. Она пыталась задержать реку, но та продолжала свой неумолимый подъем. Вскоре земля закоробится, покроет ее губы трещинами, украдет у нее ребенка.
Ее что-то тревожило, и это что-то было связано с размерами тела Алексиса, вот-вот, все дело было в этом: его положили в слишком маленький гроб, они точно ошиблись, это точно был не его гроб. Он толкался, он вырывался, он молотил по своему гробу, по ее животу, превратившемуся в разверстую могилу. Он растягивал ее внутренности. Так неужели это река забрала его?
Она говорила с ним. Заново переплетала нить от своего сердца к его. Слушала, как он бормочет, слушала, как он играет, он крутился, ворочался, ему требовалось пространство, он колотился о стенки при каждом ее шаге, и как только она не увидела, что ему не хватает места? Почему он не сказал, что ему слишком тесно?
Горизонт манил ее. Если дети умирают, если жизнь так же хрупка, как взмах крыльев над рекой, лучше остерегаться всего, что долговечно. Лучше вытянуться в полумраке на ветру. Если жизнь ускользает несмотря на крепкие стены дома, к чему тогда возводить эти стены? Отнюдь не мозг подталкивал ее удаляться от города, нет, это делал остаток пуповины, протянувшийся от ее тела под землю. Направляться к мосту. Быть одним из деревьев. Стать органикой, минералом, войти в состав алхимической смеси, текущей по рукам и ногам ее сына.
Начало нынешнего лета выдалось таким теплым. Мадлен устремлялась навстречу неясному миражу. Уже настал полдень. Мадлен не чувствовала ни голода, ни жажды. Бесконечное повторение шагов расслабляло и размягчало ее мышцы, опустошало голову. Разумеется, это было лишь временным забвением, она понимала, что горе от потери сына так просто не залечить. Она могла бы шагать до края света. Она потела, она изливала боль через поры, она шагала, воссоединяясь с Алексисом через воздух и тишину, она шагала, вытягивая его, она шагала под его толчки.
Она идет, река убегает, а свет блестит.
Ее верхняя губа делается соленой.
Листва на деревьях вдалеке пульсирует от жары.
Нет больше ни мужа, ни дочери, ни учеников, ни отца, ни матери, ни машины, ни дома. Есть свет реки и соль на губе. Есть дрожь листьев вдали. Есть жизнь, столь же неопределенная, сколь и ее маршрут. Есть ее мертвый сын и эхо его шагов, которые Ударяются о ее сердце.
* * *Лежа под своим прямоугольником земли, Алексис не спал, но видел сны. Это был один и тот же кошмар. Он умер, а все остальные продолжали жить. Нет, не так. Он продолжал жить, а все остальные умерли. Нет, не так. Цвета сливались в один, день погружался в сон, ночь поднималась в кровавой глубине. Птицы умолкли, будто колокольчики. Он наполнялся холодом. Ворочался в земле. Перемешивался с глинистыми комьями, с муравьями. Не нужно было ничего делать. Нужно было ничего не делать. Удары топора по сухому дереву. Мир наоборот. Он ждал, не моргая ни ресницей. Его пальцы рассыхались. Кожа истлевала. Он бесконечно умирал. Он медленно оседал. Как поцелуй, как самая низкая нота, которую может простонать виолончель. Его сердце больше не билось. Дыхание его желаний устремлялось в вязкий песок. Его глаза больше ничего не искали. Мир продолжал биться, но уже вне его. Он слышал его рядом с собой, ничего не говоря и ничего не делая. В нем постепенно воцарялась тишина.
* * *Время перевалило за полночь. Университетский городок заснул лишь наполовину, потому что на самом деле он никогда не спит по-настоящему. Сидя за письменным столом в своей комнате, Алексис, который никак не может уснуть, продолжает читать. Иногда он встряхивается, идет в общую кухню, наливает себе стакан апельсинового сока, с трудом осознавая, где он и который теперь час. Вселенная открывается перед ним бездонной пропастью идей, молчанием звездного одиночества. Из-за стен раздается сопение и храп соседей, но в остальном мир принадлежит только ему. Каждая фраза пробегает сквозь его тело. Он переворачивает страницу. Напоминает себе, что следовало бы хоть немного поспать. В углу пылится виолончель. Алексис переворачивает другую страницу, нить которой ведет к следующей странице, затем к следующей главе, надо не упускать эту нить; поток, разливающийся в ночи, направляет его точной рукой; это самая безмятежная тишина, какая только может быть. Другая страница. Будильник показывает два часа ночи. Глаза Алексиса начинают болеть от линз на последних словах в самом низу листа, но он продолжает упоенно читать. Занятия начнутся в половине девятого утра, но это будет не лекция Марлоу, так что какая разница. Когда Алексис устанет сидеть, он просто переберется из-за стола в кровать, забудется сном с книгой в руках и проспит до полудня, после чего снова примется читать.