Спи, мой мальчик
Мадлен начинает медленно взбираться по ступеням, цепляясь за перила, как двадцать лет назад, когда она поднимала Алексиса за пуповину на второй этаж и ее кожа натягивалась, как барабан. Она представляет себе сегодняшнюю пуповину, изливая в свой живот всю материнскую любовь, которой теперь некуда течь и которая точит ее внутренности капля за каплей. Взойдя наверх, Мадлен направляется в комнату Ноэми. Ей требуется физически напоминать себе о существовании дочери. После смерти Алексиса некая завеса отделяет ее от Ноэми. Нет-нет, она не стала любить дочь меньше, но почему-то теперь то и дело забывает о ней. Вечером Мадлен приходит подоткнуть ей одеяло, затем спускается и присаживается перед телевизором рядом с Пьером, и Ноэми пропадает из поля ее сознания до следующего утра. Будто бы дочка, живая и здоровая, нуждается в матери не так сильно, как ее покойный брат. Видя Ноэми утром за столом перед тарелкой каши, Мадлен возвращается к ней: боже мой, моя дочь. Это длится недолго. Мадлен торопится ускользнуть обратно в то пространство-время, когда в пузыре, который она разделяет с Алексисом, еще не было никакой Ноэми. Странным образом Пьеру тоже не находится места в этом пузыре. Притяжение внутри него так велико, а усилий, чтобы втиснуть себя в мир, требуется так много, что бо́льшую часть времени Мадлен вообще ничего не делает. Тем не менее она начинает задаваться вопросом: где та точка, за которой уже нет возврата? Мадлен придумала ритуал: каждый день она на несколько минут заходит одна в комнату дочери и заставляет себя думать только о ней. Еще она разложила дочкины вещи и игрушки в стратегических местах по разным углам дома. Но это мало что меняет. Алексис зовет ее, зовет ее, безостановочно, зовет обратно во внутренний пузырь.
Когда она носила его, маленького-малюсенького, в самом начале всего, Мадлен нашептывала ему колыбельные песни, которые мать пела ей в детстве, ревностно укутывала его своими округлостями, ее сердце было очаровано этой невероятной весной. Как же оно стучит теперь в складках земли, думает она. Что есть чрево, что есть могила, куда ускользнули часы и минуты, проведенные одним человеком вместе с другим, кто тот, кто прокладывает эту бесплодную и, значит, заранее бесполезную борозду? У Мадлен нет слов, из ее жизни вырвали кусок, и вот уже тело ее сына лежит в земле. Жил ли он вообще, или все это было лишь сновидением, возвышенной надеждой, падающей звездой?
Он спит. Она бодрствует. Она шепчет колыбельные песни, чтобы он нашел дорогу. Какую дорогу? Может быть, он свободно парит в воздухе, подобно зародышу, который беспрепятственно плавает в полости матки, прежде чем прикрепится к своей матери? Есть ли на небе матери, некие матери ангелы, за которых умершие хватаются, чтобы отыскать дорогу? Она ревнует, она не хочет, чтобы у него появилась другая мать. Пусть он не слышит, пусть он не слышит больше ни слова, она все равно будет петь, и эта песнь любви к ее усопшему сыну не умолкнет никогда, даже потом, когда она состарится, она продолжит петь, она навсегда останется матерью ребенка, молодого человека, она застрянет на этом старте, потому что ни одна морщина на лице Алексиса не скажет ей: ну вот, мама, можешь и отдохнуть, видишь, все нормально, ты хорошо сделала свое дело.
* * *Нельзя сказать, что Алексис на самом деле переворачивался в гробу, однако именно это выражение наиболее точно передавало то, что он ощущал. Он пытался шевелиться, он начинал подозревать, что все его усилия напрасны. Он не находился ни в своем теле, ни вне его. Свое нынешнее самоощущение он сравнил бы с состоянием невесомости, в котором оказываются космонавты вне поля земного притяжения. Алексис очень отчетливо представлял себе, что они чувствуют. Он безуспешно тянулся то в одну, то в другую сторону, не находя ни малейшей опоры. Действие, противодействие. Никакой точки опоры, никакого действия, никакого противодействия. Ч. Т. Д. Ему оставалось признать очевидное: он покинул мир осязаемого. Именно опыт этого не-опыта позволил ему понять состояние невесомости (сразу заметно, что на протяжении двух с лишним недель ему было нечем заняться, кроме размышлений). Однако, раз он до сих пор узнает новое и делает открытия, возможно, еще не все потеряно. Раз он по-прежнему способен воспринимать мир, должно быть, он еще не слишком мертв.
* * *Алексиса обнаружили в реке, протекающей вдоль его университетского городка. Смерть могли бы счесть несчастным случаем, однако кто-то видел, как он прыгал с моста, который перешагивает через воду примерно в пятнадцати километрах к югу от города. Отчет о вскрытии получился немногословным. Судебная экспертиза выявила всего одну рану на голове: несомненно, он ударился ею о камень, потерял сознание и утонул.
В комнате Алексиса на втором этаже дома было тихо, все вещи находились на своих местах. Против окна стоял письменный стол, на котором громоздились книги, партитуры и журналы. Слева, рядом со стулом, темнела виолончель красного дерева на подставке, смычок висел на настенном крючке сбоку от пюпитра. Справа белела наспех заправленная постель. Можно было бы подумать, что хозяин спал здесь минувшей ночью.
Мадлен беспокоилась. Через две-три недели дни начнут укорачиваться, потом придет зима. Хрустящая листва, заиндевелые окна. Время, когда человек забивается в уголок у огня, прячась от кусачего холода на улице. Как же она станет засыпать в тепле рядом с Пьером, когда могила Алексиса вся покроется снегом? На какую глубину промерзнет отверделая земля? Что будет твориться там, под пластами этого абсолютного молчания? Мадлен не могла думать ни о чем другом, кроме бесконечной смены времен года, кроме вечного возвращения одного и того же, но уже без Алексиса. Циклы больше не уводили в будущее, а лишь вертелись по кругу в безлунном небе.
Двадцать с лишним лет назад, когда Мадлен ожидала Алексиса, ей пришлось пролежать в кровати несколько недель. Новой жизни, на которую они надеялись, было трудно закрепиться. Мадлен подмечала каждое мимолетное ощущение, прислушивалась ко всему своему телу. Подергивания внизу живота, покалывания в боку — это и есть новый человек, который цепляется за жизнь? Или это всего лишь перистальтика в кишках и судороги в мышцах? Грань между жизнью и не-жизнью представлялась тогда такой тонкой. Могло произойти что угодно. Никто был не в состоянии предсказать, что одержит победу в чреве Мадлен — жизнь или небытие. А теперь? Она вслушивалась. Удастся ли ей заметить какой-нибудь знак? Вибрацию? Узнает ли она следы сына в бесконечности? Есть ли в ней вообще какие-нибудь следы? Есть ли вообще какая-нибудь бесконечность? Или нет вообще ничего, кроме ровной линии безжалостной остановки?
В тот раз, чтобы обрести относительную уверенность, Мадлен прождала три месяца. Теперь же ей предстояло ждать целую жизнь.
* * *Алексис играл в прятки с облаками. Блуждал по капелькам воды. Задремывал на краю луны. Ворошил землю. Шарил в небе. Заглядывал под росинки, под кору веточек, под кожу девушек. В расщелины вдоль равнин. Всматривался в маховые перья птиц. Ничего. Ничего под земной корой, ничего под эхом обрывистых скал. Ничего под млечным сводом. Ни крика, ни пения, ни шепота. Только небытие, которое раздражает даже самых невозмутимых покойников.
В конце концов ему это надоело. Лучше умереть, чем жить полумертвым. Ха-ха-ха. Алексис находил свой каламбур довольно забавным. Однако поделиться им было не с кем. Его соседи свинтили. Ни справа, ни слева больше не раздавалось ни отзвука дыхания. Больше не было ни малейшего признака чьего-либо присутствия. Ровная линия. Они отбыли. Куда — неизвестно. В раздражающее небытие. В страну мертвецов. В белый рай. А он остался заживо под землей. Забытый богами. Горемыка.