Спи, мой мальчик
— Мама считает, ты только и делаешь, что терзаешь себя, с тех пор как…
Мадлен вздрогнула. Она считает, что я терзаю себя? Эта ее мать, она считает, что я терзаю себя? Но ведь сама-то она жива и здорова! Она дышит, она встает по утрам, она не лежит под землей. Она считает, что я терзаю себя! Мадлен взглянула на часы.
— Прости, я бы рада продолжить наш разговор, но мне нужно идти.
Девушка сконфуженно подняла свою сумку и перекинула ремень через голову. Наблюдая за этим девчоночьим движением, Мадлен вдруг почувствовала огромную усталость. Жюльет всего двадцать лет. Мадлен привлекла ее к себе и прошептала:
— Извини меня. Он был твоим другом.
Но Жюльет высвободилась из ее объятий и ушла, не оборачиваясь.
Вскоре Мадлен тоже покинула дом. Ей предстояла встреча с врачом, который должен был определить, так ли велико горе Мадлен в связи со смертью Алексиса, чтобы ей продлили больничный. Она уже воображала их разговор:
— Мне нужно медицинское заключение. Дело в моем сыне.
— Он болен?
— Нет, он умер.
— В таком случае вам надо обратиться к судмедэксперту, а не ко мне.
— О, у него я уже была.
— Ну и прекрасно. Чем еще я могу вам помочь?
— Ничем, вы правы, вы ничем не можете помочь. Просто подпишите эту паршивую бумажонку.
В самом деле, у судмедэксперта она уже была. Мадлен захлестнули воспоминания. Алексис покоился на носилках в морге. Она смотрела на своего сына, уснувшего в последний раз. Белая простыня укрывала его до пупка. Мадлен не понравилось, что он лежит перед незнакомыми людьми таким беззащитным, с голым торсом. Она подняла простыню до его подбородка. Просидела рядом с ним всю ту долгую ночь. Именно тогда она разглядела на его плече неприметную татуировку. Мадлен улыбнулась сквозь слезы. Выходит, у ее мудрого маленького мальчика был свой тайный мир, был свой символ, было желание покрасоваться. Она представила себе, как он пришел к татуировщику, устроился на кушетке, вытерпел уколы иглой. Выходит, эта наколка будет единственным, что он унесет с собой в могилу; этот символ останется на его коже до тех пор, пока плоть не истлеет. Мадлен погладила руку сына, обретая некоторое утешение в том, что напоследок узнала о нем что-то новое, на мгновение задумалась о том, насколько стерильны были инструменты мастера, и только потом вспомнила, что это уже не имеет никакого значения. Судмедэксперт подтвердил: это уже не имеет никакого значения.
Мадлен ощутила неимоверную усталость.
* * *В эти же самые минуты под землей перед глазами Алексиса шла череда медленных воспоминаний, которые тянулись от одного до другого края его необъятного горизонта. Он пропускал через себя эти мыльные пузыри, легкие, недосягаемые, едва уловимые прикосновения живого, которые лениво ускользали от него. Это была его жизнь. Что они делали тут, наверху, так низко, в этом перевернутом мире, растрепываясь на рваные нити, на лоскутки памяти, расплетая историю его жизни? Алексис смотрел, как неспешно они движутся вдали: вот первое утро, вот детство, вот дни под розоватым небом зимы, вот медаль за лыжную гонку, висящая на подставке для виолончели, вот духи матери и смех Жюльет, вот младшая сестра, прикорнувшая подле него, а вот бабушкин шиньон, вот опять виолончель и взмахи его рук, вот запах хлорированной воды и пушистое полотенце на его мокрой коже, вот прогулка вдоль кромки синеватых вод озера в Швейцарии, вот дедушкины козы, аромат деревьев и первый глоток пива, вот одиночество Алексиса даже среди друзей, вот мозоли на его пальцах, вот угасшая гордость во взгляде отца. Он видел все это перед собой, но нити истирались, истончались дочерна, он видел все это, но из сердца земли, оттуда, где человек сдается, смежает веки и позволяет воспоминаниям течь, как расползающимся комьям тающего снега, обособившимся и недосягаемым.
* * *Мадлен распахнула дверь своего кабинета и вошла. Все тотчас умолкли. Мадам Виньо потеряла сына (почему же «потеряла», подумала Мадлен, она не потеряла его, наоборот, она прекрасно знала, где он), сегодня ее первый рабочий день, так что лучше пока не выпендриваться на уроке. Она поставила сумку на стол и посмотрела на всех этих тринадцатилетних везунчиков, которые продолжали жить.
— Ну вот, — заговорила она. — Врач считает, что я уже не настолько печальна, чтобы оставаться дома, или же, напротив, что я слишком печальна, чтобы оставаться дома. Сказать по правде, оба варианта по-своему верны.
Следовало расставить все точки над «i»: она не собиралась вести себя как ни в чем не бывало. Кроме того, они находились на уроке этики. Хорошая тема, которая в нынешних обстоятельствах не требовала большой подготовки.
Мадлен взяла мел и написала на доске, поскрипывающей и подбадривающей одновременно: «Смерть в чем-то напоминает глупость. Мертвецу неведомо, что он мертв… Скорбят другие. Ровно то же самое можно сказать о глупце…»
— Вот, — произнесла Мадлен, оборачиваясь. — Забавное высказывание. Это из «Кота», ну, вы же знаете «Кота» Гелюка [3]? Возьмите лист бумаги и поделитесь со мною тем, что вы думаете об этой фразе. Пишите то, что приходит в голову.
Ощущая на себе недоуменные взгляды учеников, она села за стол и обвела класс глазами.
— Ну же, это интересная цитата, разве нет? Вы считаете иначе?
Подростки, всегда болтливые и вертлявые, молчали и не шевелились. Впрочем, одна парочка в углу о чем-то шушукалась.
— Так-так, поведайте вашим товарищам о том, что у вас на уме! И не притворяйтесь тихонями: на вас это совсем не похоже.
Поднялась рука во втором ряду.
— Нора, слушаю тебя.
— Мадам, вы уверены, что хорошо себя чувствуете? Может быть, кого-нибудь позвать?
От этих слов Мадлен словно примерзла к стулу. Она положила руки на стол, чтобы не упасть. Закрыла глаза на несколько секунд. Дети по-прежнему ничего не говорили. Мадлен спокойно, о, совершенно спокойно собрала свои вещи, неторопливым и аккуратным движением стерла написанное с доски, не забыв перед этим хорошенько намочить губку под краном, чтобы вернуть грифелю его первоначальную чистоту. Должно быть, это одна из последних грифельных досок в школе. От этой мысли сердце Мадлен сжалось. Она надела пиджак, поблагодарила Нору и покинула класс.
Она выскользнула через черный ход огромного школьного здания и оказалась на бульваре, запруженном в этот полуденный час; солнце ослепляло, и она вдруг почувствовала себя единственным живым человеком в мире из папье-маше. Мадлен не хотела находиться на свету. Разве можно ей ощущать свет, в то время как Алексис больше не имеет права на солнце? Она подошла к своей машине, припаркованной перед главным двором. Повернула ключ зажигания, и двигатель успокаивающе зарокотал. Нажала на педаль акселератора и оставила за спиной школу, живых подростков, коридоры, пропитанные запахом карандашей и клея. Выехала на автостраду, ведущую к дому, и покатила знакомым путем, который проделывала почти ежедневно на протяжении без малого пятнадцати лет. Вскоре она разогналась до ста пятидесяти километров в час, поглощенная скоростью. Риск аварии опьянял, и Мадлен прибавила еще газу. Она делала то, за что раньше сама ненавидела других водителей: держась в третьем ряду, бампер в двух метрах от впереди идущей машины, она мчалась, то и дело мигая фарами, чтобы другие ехали побыстрее, чтобы все они пошевеливались, чтобы они посторонились и позволили ей распасться на атомы и преодолеть звуковой барьер, потеряться, разрушиться, очиститься, изменить мир.
Несясь таким аллюром, Мадлен вдруг поняла, что не может вернуться домой. Она не продержится в большом пустом доме еще один день. Утрата вот-вот хлынет на нее паводком. Мадлен решила, что заскочит домой на несколько минут, возьмет кое-какие вещи и уедет. Она испытывала физическую потребность узнать правду. Пройти по следам Алексиса. Побывать там, где он провел свои предсмертные дни, ощутить атмосферу, приблизиться, хоть чем-то заполнить эту ужасную пустоту внутри. Любые размышления были мучительны; Мадлен нуждалась в том, чтобы прикасаться, слышать, вдыхать.