Канатоходец. Записки городского сумасшедшего
И как повернется мой, если я решусь ей позвонить…
2
Нет, Мишка мне не поверил. Может быть, из-за того, что одну деталь я от него утаил. А не рассказал я ему про кружку, нашел ее утром на краю стола, пахнущую коньяком. Да и рассказал бы, он поднял бы меня на смех. То, что пить коньяк из глиняной посуды я не стану, для него не аргумент и не доказательство визита Морта. А я в канаве буду валяться, подыхать под забором… — хотя нет, тогда, может, и выпью! — но дома, когда на полке набор рюмок!..
Разговор наш не шел из головы еще и потому, что Михаил вспомнил Вареньку. Теперь это казалось мне симптоматичным, чем-то вроде ведущего человека по жизни знака на пути. Сам-то я о ней так вот, походя, никогда не вспоминал, потому что никогда не мог ее забыть. Так и жил со ставшим привычным чувством потери и пониманием совершенной ошибки. Законная Любка права, выбросить Вареньку из головы у меня не получилось. Бытовая ложь, лучшая смазка шестеренок человеческих отношений, давно вошла у людей в привычку, но врать себе — совсем другое. Мне ли было этого не знать, я лгал себе самозабвенно, искал оправдания, придумывал десятки причин, но анестезия помогала плохо. Говорил, бывало, что и вслух, что сама Варенька этого хотела, но, как ни ловчил, видел ее полные боли и непонимания глаза. Что тем холодным мартовским утром я только не нес, страшно вспомнить! Посвятить себя творчеству без остатка… только страдая можно сказать новое слово… литература требует жертв… И еще что-то, кажется, про алтарь, на который жертвы эти надо принести. Почему, Господи, Ты не убил меня на месте поганой метлой? Каким надо было быть идиотом!..
И я им был. Выговаривал Вареньке, расхаживая из угла в угол по нашей скромной комнатушке, упрекал ее в том, что работа над романом не клеится, вымещал на ней зло. Она смотрела на меня потерянная, с дрожавшей на губах виноватой улыбкой, потом открыла дверь и вышла из моей жизни. С того дня прошло двадцать лет. Где я только не выступал, каких интервью не давал, но никогда не произносил большей дури и лжи, чем в то хмурое, ветреное утро. Какая муха меня укусила? Какая шлея попала под хвост? Кто наслал на меня затмение?..
Да, я был болен первым своим романом, бредил им, не спал ночами, но разве это может служить оправданием? Писал взахлеб, будто только для того и родился, страдал физически, лез на стену. Когда понял непоправимость случившегося, содрогнулся! До основания, всем существом. Боль утраты рвала душу, выворачивала наизнанку, я не находил себе места. Угодил в реанимацию, впал в кому, оказавшись между жизнью и смертью. Вернулся в этот мир солнечным холодным днем, с первых мгновений зная, что Вареньки в нем у меня нет. Мог валяться у нее в ногах, жрать землю, бить себя кулаком в грудь, ее было не вернуть. И тем не менее по сто раз на дню звонил, ночевал на лавке у ее дома. Она исчезла, словно никогда и не было. О какой расплате твердил Морт, если за все заплачено исковерканной жизнью!
Сигарета обожгла пальцы. Вот черт, завелся на ровном месте ни с того ни с сего! Потыкал фильтром в пепельницу и вытряхнул из пачки следующую. Заходил по пустой после отбытия Любки квартире, заметался. Развлечение интеллигенции ковырять в себе ржавым гвоздиком было мне не чуждо. Можно ведь спросить и так — доставал я себя с настойчивостью палача-любителя, — получил ли ты что-то взамен? В том смысле, что предательство со времен Иуды услуга платная… Да, надо признать, получил! Роман сделал мое имя известным, переведен на десяток языков, вот только творчество, бывшее когда-то потребностью, превратилось, со временем, в убежище. Погружаясь с головой в текст, я забывался настолько, что окружающее переставало для меня существовать. А впереди была жизнь, ее надо было как-то прожить, и, балансируя на грани между реальностью и фантазией, я работал не покладая рук. Чувствовал себя идущим по бесконечной проволоке канатоходцем, для которого остановка означает неминуемую смерть.
Двадцать лет — большой срок, сравнимый с пожизненным, думал я, стараясь не встречаться с собой в зеркале взглядом, много всякого-разного за эти годы произошло. Бывало, и не раз, набирал под настроение знакомый номер и слушал длинные гудки. Так, может, взять, действительно, и позвонить? Без подготовки, экспромтом, зная, впрочем, что никто не ответит. Доказать себе, что не нуждаюсь в Мишкиных подначках, что не такое я говно. Делов-то набрать одиннадцать цифр, что у меня в голове, а тут, опять же, и телефон под рукой. Посмотрел на стоявший на журнальном столике аппарат с опаской. Он не проявлял агрессии, но что-то меня сдерживало. Можно было выпить для куража рюмку, взбодриться, но это стало бы проявлением слабости, да и днем по возможности я стараюсь не употреблять.
Если мне сорок четыре, подсчитывал я в уме, затягивая принятие решения, то Вареньке немного за сорок. Девочка взрослая, все поймет правильно, хотя, что означает «все», старался для себя не определять. Очень удобное слово, не раз пользовался им в текстах, перекладывая толкование на плечи не подозревавших подвоха читателей.
Решительно шагнул к телефону. Поднял трубку. Нажал одну за другой клавиши. Последней ту, на которой красовалась семерка, говорят, счастливое число. Гудки были длинными, успокаивающе тягучими, будто доносились до меня из созвездия Кассиопеи. Название это мне всегда нравилось не меньше, чем придуманное для рассказа созвездие Усталой Черепахи. Решил: досчитаю до пяти и свободен, как вепрь в пустыне. Тем более что пустыня, я давно по ней бреду, всегда под рукой.
Ответили на девятом:
— Алло!
Голос звенел колокольчиком, я не мог его не узнать. Разом задохнулся. В глазах потемнело, в глотке стало сухо, как в заброшенном колодце. Сто тысяч кошек вцепились когтями в мою душу, сто тысяч псов завыли в унисон. Делать-то что, что делать? Похолодел. Надо было не только что-то сказать, но и выбрать правильный тон, а какой он — правильный после двадцати лет молчания, я не знал.
— Говорите же, я вас слушаю! Холодно, я только что из ванной…
Час от часу не легче! Я представил себе ее стоящей обнаженной у телефона, и мне по-настоящему стало плохо. Так плохо, как может быть только покойнику, когда его в очередной раз эксгумируют. Губы одеревенели. Главное не сфальшивить, с Варей это не пройдет, соображал я лихорадочно, со страшной силой прижимая трубку к уху. Щемило сердце, изощренный в поисках правильных слов мозг бился в истерике.
— Это я! — произнес я хрипло, как сделал бы на моем месте каждый нормальный мужик, и умолк.
И Варя на том конце провода тоже молчала. Не знала, наверное, сразу бросить трубку или дать мне немного помучиться. Я бы швырнул ее об стену или запустил в люстру богемского стекла и потом долго с негодованием топтал осколки. На видимую часть Вселенной, укутывая немотой, упала тишина. Пульс долбил в виски отбойными молотками и не мог достучаться, в наполнившейся резиновой упругостью голове никого не было.
— Я тебя узнала! — сказала Варя просто после бесконечно длинной паузы. — Как прошла жизнь?..
Вопрос был задан так естественно, как если бы она спрашивала о событиях дня, в течение которого мы не виделись. А о чем, собственно, еще могла она меня спросить! Я видел ее лицо, коснувшуюся уголков губ легкую улыбку, какой она привычно защищалась от мира. Мишка, скотина, сказал: в ней что-то было. В ней было все! Было и осталось, я знал это точно. По его милости я попал в дурацкую ситуацию, в которую так давно стремился попасть. Откуда мне было знать, как прошла моя жизнь, как-то прошла…
— Если уж позвонил, то не молчи! — подбодрила меня Варя, и я, с трудом подбирая слова, заговорил.
О чем? Представления не имею. Пытался потом вспомнить и не мог. Мекал, бекал, однако постепенно разошелся и уже не мог остановиться. Любой, даже начинающий психиатр счел бы хлеставший из меня словесный понос симптомом истерии, но Варенька не перебивала. Я слышал в трубке ее дыхание. Дождавшись, наконец, в собственной речи паузы, спросил: