Давид Бек
На слугах были темно-серые архалуки, а поверх них — темносиние гейми из местного грубого сукна, на голове они носили огромные овечьи папахи, на ногах — трехи — обувь из сыромятной кожи, с поясов свисали серебряные повязки с лезгинскими кинжалами. Грязь в этом сословии царила ужасная. Как дикие негры после еды вытирают пальцы о голое тело, чтобы тем самым смазать его, так и эти полудикари вытирали свои руки об архалуки, и одежда их лоснилась, как клеенка.
На зеленом поле перед ханским шатром собралась возбужденная толпа. Все с нетерпением ждали выхода самого хана. Одни пришли по делу, у других были спорные вопросы, и они дожидались приговора Фатали, третьи забрели просто из любопытства, были тут и ханские слуги, они надеялись, что хозяин даст им выгодное поручение.
— Джабар, — сказал один из слуг сокольничему, — сегодня хан что-то сильно задержался.
— Его воля, когда захочет, тогда и выйдет, кто его может заставить? — ответил Джабар и стал поглаживать перья сокола, сидящего на его, по локоть затянутой в кожаную перчатку, руке.
Слуга понял, что его замечание не понравилось Джабару, и поспешил переменить тему.
— Когда развяжете этому соколу глаза? — спросил он.
И в самом деле, на глазах у сокола были непроницаемые кожаные очки, какие обычно носят люди для защиты от ветра и пыли. Сокол был еще неприрученный. Обычно глаза держат завязанными несколько месяцев, птица не видит дневного света и забывает о своем диком прошлом, потом повязки снимают и мало-помалу приучают ее к новой жизни и охоте.
Весь ханский совет, вся его канцелярия — диван — ждал на площади своего владыку. В одном месте на траве сидел фаррашбаши с налитыми кровью глазами, глава жандармов — фаррашей. Возле него, положив руку на эфесы сабель, группой стояли немилосердные фарраши. Жалобщики шумели, просили фаррашбаши доложить о них хану. Многие подходили, становились перед ним на колени и шептали ему на ухо размер взятки. В другом месте сидел секретарь хана, главный муншибаши, высший среди писцов. То был худой мужчина со сморщенным лицом, желтым и поблекшим от употребления опиума. В широком его поясе спереди находились свитки — весь ханский архив, который он носил с собой. Здесь были расчеты податей, налогов, образцы официальных бумаг, протоколы судебных заседаний и решений — все это беспорядочно, на клочках бумаг. В тот же пояс была воткнута длинная раскрашенная чернильница с тростниковыми перьями, рядом висел букет печатей, вырезанных из камня и заключенных в серебряную оправу. Возле муншибаши собрались мирза — его подчиненные писцы, они тоже имели в поясах чернильницы и свитки бумаг. К муншибаши, как главному секретарю хана, обращались по разным вопросам, требуя ту или иную бумагу, к нему тоже многие подходили, опускались на колени и что-то шептали на ухо…
— Ты еще не выправил этому человеку бумагу? — обратился муншибаши к своему писцу.
— Выправил.
— Что же ты не выдашь ему?
— Еще не получил русума.
Русум был подношением писцу за выдачу документа. Взятка давалась публично, так было принято. Этому предшествовал длинный торг за сумму вознаграждения.
По толпе пробежал глухой шум, послышался шепот; «Хан идет». Все встали.
Со стороны гарема показался хан. Впереди шли шатиры [29], замыкали шествие фарраши. Хан шел в самом центре, сверкая золотом, серебром и драгоценными камнями.
До диванханы [30] было порядочное расстояние. Хана то и дело останавливали.
— Хан, припадаем к твоим стопам, выслушай нашу просьбу, — закричало несколько человек, сидевших на корточках и то и дело целовавших землю. Это были крестьяне, подравшиеся с односельчанами. Были среди них и раненые, пятна крови виднелись на одежде и лицах.
— Фаррашбаши, пошли людей, пусть арестуют злодеев, — приказал хан главе своих жандармов, — накажи их как следует и оштрафуй каждого на двадцать туманов.
Жалобщики, целуя землю, благословляли хана и выражали свое удовлетворение. Между тем хан проследовал дальше.
— Целую ноги, — тихо сказал фаррашбаши хану, — у противной стороны тоже есть раненые и двое убитых…
— Неважно, — ответил хан, — эти пожаловались первые. После выслушаем и другую сторону.
С точки зрения персидского судопроизводства решение хана считалось справедливым. Выслушав другую сторону, можно было наказать тех еще строже, а в результате обогащалась казна.
— Хан, припадаем к твоим стопам, яви свою милость! — вопила третья группа, тоже сидевшая вдоль обочины.
У них кто-то украл овец, и подозрение пало на вора Керима. Хан приказал арестовать его, отнять овец и передать хозяевам, а с Керима взыскать пятьдесят туманов в пользу казны. Был ли он повинен в краже — разбираться не стали. Разбирательство производилось обычно после суда, если выяснялась необоснованность обвинения. Тогда овец передали бы Кериму, а с жалобщиков взяли бы пятьдесят туманов за клевету. Таким образом, казна обогатилась бы вдвойне, кроме того, за каждый возврат овец брали бы в казну десятую долю возвращаемого.
Так на пути к дивану хан выслушал на ходу и вынес решения по нескольким делам и все единым словом, не тратя лишнего времени. Здесь, на вольном воздухе, подать жалобу было проще, в диванхане Фатали становился совершенно недоступным. Жалобщик там предварительно должен был обратиться к фаррашбаши, муншибаши и еще бог весть к кому, прежде чем ему позволили бы предстать перед ханом. Но до этого счастливого мгновения надо было дать им всем пешкеш — подарок…
Хан уже подходил к дивану. Толпа расступилась, кланяясь до земли. Фарраши колотили палками тех, кто не успел вовремя посторониться. «Бро! Бро! — Разойдись! Разойдись!» — кричали шатиры. Ужас и страх охватил толпу. Установилась мертвая тишина, слышались только предостерегающие окрики фаррашей и шатиров. Вдруг где-то впереди послышался шум, и внимание толпы перенеслось туда.
— Горят!.. Горят!.. Армяне горят!.. — донеслись глухие крики.
Недалеко от диванханы заполыхал большой костер. Густой дым, пронизанный языками пламени, поднимался к небу.
— Что это горит? — спросил Фатали, останавливаясь перед диванханой.
— Армяне горят, — ответил спокойно фаррашбаши, словно горела солома или дрова.
Фарраши оттеснили толпу, чтобы хан мог посмотреть на это необычное зрелище.
В огне и густом дыму можно было различить несколько человек: мать, обнявшую сына, старика-отца на руках у сына; воздев руки кверху, они кричали: «Милосердия, милосердия!», третьи лежали на земле, не издавая ни звука… Картина была жуткая. Заживо горели люди. Точно пропитанные маслом фитили, горели человеческие тела. Никто не подходил потушить этот необычный костер. Ведь то были нечистые, прикосновение к ним могло осквернить правоверных мусульман. Пламя мало-помалу пожирало людей, и те, кто были на ногах, падали на землю. Из костра еще раздавались глухие стоны, показались руки, воздетые к равнодушному небу… Слабый ветерок разносил удушливый запах горелого мяса. Это было настоящее жертвоприношение самому жестокому из божеств.
Горели дети, женщины, седые старцы и молодые мужчины. Это зрелище, способное вселить ужас в любого человека, вызвало у хана только смех, доставило ему какое-то звериное наслаждение. Подобно Нерону, смотревшему на горящий Рим, глядел он с улыбкой на душераздирающую сцену Он поражался сатанинской хитрости горемык, придумавших недурной способ обратить на себя высочайшее внимание. Они тоже были жалобщиками. Несколько месяцев подряд эти крестьяне ходили вокруг ханских шатров, но им не давали подойти и изложить свою просьбу. В отчаянии решились они на такую страшную меру. Они облились керосином, надели на шею пропитанные керосином веревки и подожгли себя. Все это казалось хану только забавным.
Тела еще дымились. Густая копоть покрывала их. Лишь изредка появлялись бледные языки пламени и, задрожав, закружившись, гасли в гуще дыма. То были последние жалобы, последнее бормотание несчастных…