В глубине тебя (СИ)
Каро корчится в схватках, то и дело хватая за руки склонившихся над ней медработников. У нее галлюцинации. Она видит их — и не видит их. Видит не их, а кого-то другого. Она не понимает, где она и что с ней.
Это быстро понимают и теперь беспрестанно спрашивают, принимает ли она наркотики, принимала ли непосредственно перед «родами». Итит твою мать, но это ж не роды, это ж еще не роды... Я бормочу, что «нет» или «не знаю», но мне не верят и продолжают спрашивать, что конкретно она принимала.
— Амитри... амитрил... амитрип...
— ...амитриптилин дают при ступоре — она бывала в ступоре?
— Бывала, — бормочу я. — Давно.
Почему-то мутит также и меня и мне даже начинает казаться, будто я слышу направленный ко мне вопрос, мол, так а я что — тоже?..
Пусть меня тошнит, пусть рябит в глазах до неоновой боли — понимаю, что мне нельзя ни подпускать к себе тошноту, ни отключаться, пока Каро тут мутит, пока она бредит то о себе, то о ребенке, не узнает меня, не помнит, кто она, но знает, что ей больно, «помнит», что ей делали больно и думает, что ей и сейчас делают больно.
Я даже не пытаюсь чего-то там расслышать в ее бреднях и беспорядочных вскриках, а держу ее за руку и тупо надеюсь на чудо. Оно и происходит: когда мы через пару минут приносимся к Шарите, на Liegendanfahrt — въезде для лежачих — нас поджидает Симон.
Каро провозят мимо него, везут по коридору, рядом несусь и я, краем глаза успев заметить, как он пытается сунуть кому-то из медперсонала какой-то пузырек «на дорожку».
Симон требует и угрожает, но его не хотят пускать к ней в зал в связи с короной.
— Вы не муж, — твердят ему, а его переклинивает и у него не хватает соображения утверждать обратное.
— Пустите, — слышу его крики, — я отец ребенка!
Но и это понимают иначе и толдонят:
— Вам нечего делать в родильном зале. Вас предупреждали. Вы подписали договор!
— Какой еще, на хрен, договор?! — кричим мы с ним чуть ли не в дав голоса, хоть и не видим друг друга.
— О донорстве.
Выскакиваю в коридор, потому что, кажется, он их там всех сейчас перебьет:
— Пустите его, — кричу, — он ее муж. Это его ребенок.
Мне не верят, полагая, что я попросту сдрейфила.
— Он ее врач. Психиатр, — не сдаюсь я — и прикусываю язык. — Раньше был. У нее шизофрения. Он знает, что она принимала. Тогда.
Да блин.
— Послушайте, девушка, да как это безответственно! — взрываются все и разом набрасываются на меня. — Вам должно быть стыдно! У нас больных по горло! У нас корона, у нас плановые операции, у нас аварии, травматология, в конце концов! У нас нет коек!
Понеслось... Стоит сорваться лавине — не остановишь.
— Да как вы могли допустить, чтобы ваша спутница жизни да в таком состоянии беременела!
— Ведь вы же здоровая — рожали бы сами!
— О ребенке бы подумали — он-то каким родится!
«ТИ-И-И-ХО-О!!!»
Симон не кричит этого, но находит-таки удостоверение главврача и заведующего элитной, мать ее, психиатрической клиники в Шпандау, которое действует на всех приблизительно так же, как если бы он это прокричал — они смолкают. Лишь какая-то молодая, дюжая тварь продолжает глядеть на меня волком, шипеть и возмущаться:
— Безответственно!
— Она моя подруга! — взрываюсь я. — Она лежит вон там, за стенкой! Иди уже, спасай ее! Спасайте ребенка! Он ее муж! Он врач! Профессор! Они когда забеременели, она все время у него под наблюдением была! А если ты или кто-нибудь еще... — надвигаюсь на ту тварь, — ...мне сейчас хоть что-нибудь вякнете про «unwertes Leben» («жизнь, недостойная жизни») или еще про какую-нибудь наци-хрень, я вам тут такое устрою!!! Вы у меня не соскучитесь! Я в сенате каждого знаю в лицо! У душевнобольных такие же права, как у здоровых!
— Девушка, да что вы, успокойтесь... — говорит дрожащим голосом с сильным акцентом одна из медсестер, низкорослая, полноватая, немолодая женщина.
— Вы мне успокоительное вколоть, что ли, хотите? В смирительную рубашку зашить?
У нее за спиной, недоумевая, шушукаются некоторые, показывают пальцами на меня, мол, кто это?.. Не блогерша какая, не фанатичка ли активистка?.. Права человека, там, все дела...
Пожилая медсестра вообще-то выглядит очень устало, да и другие — тоже, даже та молодая, вредная зараза. Видно, как им тут достается — а я устроила этот балаган. Даже Симон ведет себя тише. Но МНЕ ПОХЕР, сказала.
— Успокойтесь, возьмите себя в руки.
— Вы что — никто не говорил про «unwertes Leben».
— Я сказала, спасай ее иди, ты тут зачем вообще! — рявкаю я.
— Так, мне кто-нибудь объяснит, что здесь происходит... — появляется молодой, симпатичный русский врач в очках и — мне вполоборота: — У вас там жена рожает?
— Да не у «нас», а у него, — вытащив из кучи-малы, пихаю вперед Симона, который моментально бросает свои напирания на всех сразу и оживляется:
— Илья, привет. Да это моя там...
— О, Симон, здорово... Так вы — уже?.. У вас же в пригласительной стояло...
Это быстро понимают и теперь беспрестанно спрашивают, принимает ли она наркотики, принимала ли непосредственно перед «родами». Итит твою мать, но это ж не роды, это ж еще не роды... Я бормочу, что «нет» или «не знаю», но мне не верят и продолжают спрашивать, что конкретно она принимала.
— Амитри... амитрил... амитрип...
— ...амитриптилин дают при ступоре — она бывала в ступоре?
— Бывала, — бормочу я. — Давно.
Почему-то мутит также и меня и мне даже начинает казаться, будто я слышу направленный ко мне вопрос, мол, так а я что — тоже?..
Пусть меня тошнит, пусть рябит в глазах до неоновой боли — понимаю, что мне нельзя ни подпускать к себе тошноту, ни отключаться, пока Каро тут мутит, пока она бредит то о себе, то о ребенке, не узнает меня, не помнит, кто она, но знает, что ей больно, «помнит», что ей делали больно и думает, что ей и сейчас делают больно.
Я даже не пытаюсь чего-то там расслышать в ее бреднях и беспорядочных вскриках, а держу ее за руку и тупо надеюсь на чудо. Оно и происходит: когда мы через пару минут приносимся к Шарите, на Liegendanfahrt — въезде для лежачих — нас поджидает Симон.
Каро провозят мимо него, везут по коридору, рядом несусь и я, краем глаза успев заметить, как он пытается сунуть кому-то из медперсонала какой-то пузырек «на дорожку».
Симон требует и угрожает, но его не хотят пускать к ней в зал в связи с короной.
— Вы не муж, — твердят ему, а его переклинивает и у него не хватает соображения утверждать обратное.
— Пустите, — слышу его крики, — я отец ребенка!
Но и это понимают иначе и толдонят:
— Вам нечего делать в родильном зале. Вас предупреждали. Вы подписали договор!
— Какой еще, на хрен, договор?! — кричим мы с ним чуть ли не в дав голоса, хоть и не видим друг друга.
— О донорстве.
Выскакиваю в коридор, потому что, кажется, он их там всех сейчас перебьет:
— Пустите его, — кричу, — он ее муж. Это его ребенок.
Мне не верят, полагая, что я попросту сдрейфила.
— Он ее врач. Психиатр, — не сдаюсь я — и прикусываю язык. — Раньше был. У нее шизофрения. Он знает, что она принимала. Тогда.
Да блин.
— Послушайте, девушка, да как это безответственно! — взрываются все и разом набрасываются на меня. — Вам должно быть стыдно! У нас больных по горло! У нас корона, у нас плановые операции, у нас аварии, травматология, в конце концов! У нас нет коек!
Понеслось... Стоит сорваться лавине — не остановишь.
— Да как вы могли допустить, чтобы ваша спутница жизни да в таком состоянии беременела!
— Ведь вы же здоровая — рожали бы сами!
— О ребенке бы подумали — он-то каким родится!
«ТИ-И-И-ХО-О!!!»
Симон не кричит этого, но находит-таки удостоверение главврача и заведующего элитной, мать ее, психиатрической клиники в Шпандау, которое действует на всех приблизительно так же, как если бы он это прокричал — они смолкают. Лишь какая-то молодая, дюжая тварь продолжает глядеть на меня волком, шипеть и возмущаться: