Алиби
Вот я и веду счет дням. Два позади, пять осталось. К тому же времени завтра будет три позади, четыре осталось. Не забыть построить планы на тот день, когда пребывание здесь перевалит за половину. В это утро я возьму себя в руки и вспомню, как стоял возле вот этой самой сторожки вместе с садовником и выкрал несколько секунд из нашей непринужденной беседы, посвятив их осмыслению конца. Несколько секунд из каждого протекшего часа я трачу на то, чтобы представить себе последний свой день здесь — так вот древние переворачивали кубки и выплескивали часть вина, если урожай был обильным, — дабы умиротворить завистливых богов. Так и я, дабы отмахнуться от неизбежного, ни на миг не выпускаю его из виду. Кроме того, я тем самым подбираю осколки, которые мне предстоит складывать в целое в будущие недели: вот этот вид из долины рядом с Луккой. Вот эти ужины в саду при свечах. И литанию названий, у которой будто бы нет конца: Монтичелло, Монтепульчано, Монтальчино, Монтефьоралле — Монте-то, Монте-се, целая череда Монте.
Кажется, что целая вечность прошла с тех пор, как однажды вечером в воскресенье мы сидели у себя в гостиной в Нью-Йорке и перелистывали бесчисленные каталоги ферм, которые уже несколько недель потоком текли из почтового ящика. Виллы с бассейном и без, с кухаркой и без, с виноградником и/или оливковой рощей и без, с vista panoramica [24] или без — мы обязательно желали vista panoramica. А еще мы желали кипарисы, охристую черепицу на крыше, выцветшие бурые двери, ржавые пружины, а еще ручеек — обязательно должен быть ручеек — и чтобы повсюду вокруг росли pomodori (помидоры), girasoli (подсолнухи) и спелые zucche (тыквы), и чтобы все это пеклось под солнцем в перегретых полях розмарина и орегано. Мы хотели бассейн с видом прямиком на бесконечность. А еще мы хотели смотреть на соседние поля и холмы через полуоткрытые окна, чтобы рамы были частью картины.
Виллы рекламировали на красочных разворотах, у них были непринужденные, затейливые имена, и каждое обещало блаженство тому, кто погрузится в безвременье дремотных пейзажей удаленной от моря Тосканы, которую все мы, особенно читавшие романтиков и неоромантиков, тайно носим внутри. Тоскана читателя. Вечная.
А потом я увидел его. Домик назывался «Иль-Лекьо». Этот! — сказал я. Именно он — если позволить, если не перегораживать путь и ненадолго поднять забрало — именно он способен изменить мою жизнь, стать моей жизнью, сделать мою жизнь такой, какой я всегда, всегда хотел ее видеть, всегда знал, что она может такой стать, пусть даже всего на неделю: это жизнь, где все скроено по жизненной мерке, где временность и безвременье одно.
Дом в Тоскане позволит нам открыть новую страницу, подарит новую жизнь, пробудит наши новые «я» — те, которым до слез хочется каждое утро ступать на омытую солнцем древнюю землю, мы же всегда отодвигали их в сторонку, держали под спудом, запирали в бутылку, точно неповоротливого джинна: то ли мы ему не слишком доверяем, то ли не до конца понимаем, как его использовать и ублажить, — те приземленные «я», которым нужны приземленные вещи, но чтобы поглощать их с азартом, как вот поглощают вина и сыры, выдержанные и не сильно пастеризованные, но чтобы вещи эти были не слишком разнузданными, подлинными, но подкрашенными, старыми, но не устаревшими. В Тоскане привычный нам мир превращается в мир, каким он некогда был в нашем воображении. Agriturismo, итальянское изобретение, суть которого в превращении ферм и амбаров в дорогие съемные дома, — высшая степень фантатуризма [25]. Он позволяет пожить жизнью селян, а точнее — былой жизнью избалованных сельских феодалов-землевладельцев.
Даже питаемся мы здесь так же, как сельские помещики. На завтрак хлеб, масло и персиковый джем — все это изготавливают в паре сотен метров. На обед мы объедаемся невероятно сочными помидорами, сбрызнутыми оливковым маслом и лимонным соком, с добавлением базилика, — все местное. А вот крупные шершавые кристаллы соли как раз с Сицилии. Без всяких излишеств. Вино самое простое. Здесь вообще нет никакого выпендрежа.
Мы за деньги приобщаемся к их миру, обычаям, темпераменту, их причудливой доброжелательности, и нам хочется украдкой заглянуть в самую суть их истории за последние восемьсот лет. Нам нравится прижимать ладонь к земле и ощущать, что на каждый ком уже наступали другие человеческие существа, держали его в руках, а может, и поливали кровью. Здесь проходили художники, поэты, хвастуны и безжалостные наемники. Они пили из того самого колодца, в который детям нашим нравится кидать камушки; они пели серенады, задирались, изрыгали проклятия в тех самых переулках, где только вчера мы дожидались, когда освободится столик на четверых.
Я заговариваю с садовником, он рассказывает, куда мне лучше поехать. Направляюсь я в Кьянти. Кто-то упомянул церковь Сант-Андреа в Перкуссине рядом с Сан-Кассиано, где томился в годы изгнания из любимой Флоренции Никколо Макиавелли. Удивительное место, по общему мнению, подлинное воплощение непритязательного обветшавшего аристократизма.
Выслушивая указания, я вставляю первую закладку в нынешнее утро. Садовник, который, похоже, заподозрил, что творится у меня в голове, протягивает мне веточку темного шалфея: «Вот, понюхайте». Туристы умудряются превратить в сувенир почти любую вещь, полученную от местного жителя. Он совершенно прав. Тоскана вся состоит из таких мнемонических закладок. Сюда приезжают, чтобы ощутить, что это чистое небо, компактные городки и долины со сложными названиями, эти башни, где Барон Имярек отомстил своей неверной жене или Граф Как-Его-Бишь голодал вместе с детьми и — так гласит легенда — в итоге их съел, этот терракотовый городок, который внезапно всплывает из ниоткуда, будто разрушенный глиняный зиккурат, и столь же внезапно исчезает в мохнатой долине — его скрывают стройные ряды подсолнухов; все это действительно способно пережить столько человеческих сроков, что останется неизменным до самой последней минуты, когда планета Земля в лоб столкнется с Солнцем. Хочется отобразить на письме каждое мгновение.
Семь утра. Мне нравится выходить из дому за хлебом и молоком. Нравится, как сандалии шуршат по мокрой траве, по гравию, по гальке, которой усыпана дорожка дальше, перед поворотом на проселок. Пронзительные крики птиц, кружащих высоко над кипарисами. Нигде ни души.
Восемь утра. В баре я появляюсь первым. Заказываю эспрессо, пока бариста достает мне пакетик молока. Следом за мной входит американец. «Геральд трибьюн» уже привезли? Non ancora, signore [26]. Американец ворчит, садится и тоже заказывает эспрессо. Судя по всему — завсегдатай, ранняя птичка — он, в отличие от меня, здесь «надолго». По дороге за горячим хлебом я вспоминаю, что в рассказах Боккаччо булочник всегда оказывается рогоносцем. Хлеб тосканцы пекут без соли. У Данте соленый хлеб добавляет горечи ране изгнания.
Это в очередной раз напоминает мне про Макиавелли. В знаменитом письме от 10 декабря 1513 года к своему другу и благодетелю Франческо Веттори впавший в немилость Макиавелли делает язвительную зарисовку жизни помещика в провинции. «Я живу на ферме», — пишет человек, который с нетерпением ждет возможности вернуться на государственную службу в родной город. Это самый нелицеприятный портрет агротуризма, нарисованный самым знаменитым тосканским агроизгнанником. Он встает до рассвета, чтобы собственными руками ловить в силки дроздов. Макиавелли, который роняет в письме намек на то, что дописал «небольшой труд» о князьях, далее повествует, как для ловитвы сначала нужно подготовить птичий клей, добавляя, что, безусловно, выглядит смехотворно, шатаясь по округе со связкой птичьих клеток на спине. «Ловлю не менее двух дроздов, лучший улов — шесть».
Десять утра. Нужно сделать что-то полезное, пока день не пошел на убыль. Потом ни на что уже не хватит ни времени, ни силы воли. Воздух еще прохладен, нужно ускорить темп, прежде чем накатит настоящая жара. Работа всего дня втиснута в несколько наэлектризованных ослепительных утренних мазков чистого света.