Олива Денаро
– Нос из дому показала – считай, пропала, – кивает дородная.
– Сегодня перед ним красуешься, завтра – конечно, у парня слюнки потекут, – добавляет тощая. – Сперва голову вскружила, а после от ворот поворот, вот он злость-то и вымещает. Нужно уметь себя в руках держать.
– На моей дочери греха нет, – вмешивается мать, прервав наконец молчание. – Олива только в том и виновата, что у неё достоинств многовато... и поклонников тоже, – добавляет она, с ехидной улыбкой поглядывая на Мену и Нору.
На этом разговор обрывается. В гостиной слышно лишь, как один за другим выскальзывают из материных пальцев засахаренные орешки, с глухим стуком падая на салфетку. Когда мы уходим, нас больше не приглашают читать розарий и не поручают шитья. Мать годами молча сидела на деревянной лавке, а сегодня всего из-за одной фразы потеряла свою лучшую клиентку. Это её подарок мне на свадьбу.
Мы под ручку идём к дому, а когда сворачиваем на грунтовку, видим, что навстречу, размахивая руками, бежит Козимино.
– Нам огород засолили! Мы с папой с рынка вернулись, глядь – всё водой залито.
– Боже милосердный! – отшатывается мать. – Что же это делается? Как?
– Мешок соли бросили в колодец, а после залили огород! – он опускает покрасневшие глаза, вытирает руки о штаны. – И ведь никто ничего не видел! В беде нас бросили!
34.
– В каком это смысле «отложить»? – вопит мать.
– Успокойся, Амалия, – пытается урезонить её Неллина, понижая голос.
– И узнать об этом я, конечно, должна вот так, прямо посреди рынка, за две недели до свадьбы?
– Но ведь новости совсем свежие, – оправдывается та. – Я сама только утром узнала. Колонна сообщили, что состояние баронессы ухудшилось. Стоит ли совмещать свадьбу с соборованием? Я как раз шла к вам домой, чтобы всё рассказать, но увидев тебя на улице...
Мать трёт глаза рукой, не в силах даже выругаться по-калабрийски: нехорошо, на людях-то.
– Он должен был сообщить нам лично. Как в наш дом на помолвку приезжал, так и сейчас должен был сам обо всём рассказать.
– Единственный сын, Амалия! Да он от материнской постели не отходит! – объясняет Неллина, уводя нас на пустынную улицу, подальше от толпы. Я тащу мать за руку, будто капризную девчонку.
– Он что, передумал? – спрашиваю. – Уже не хочет на мне жениться, да? Скажи мне правду, Нелла...
– Что ж ты говоришь такое, доченька! Несчастье у него, нам до́лжно сочувствие проявить...
– Никак им про наш огород кто донёс? – вмешивается мать.
– Какой ещё огород? Не понимаю... – экономка недоумённо переводит взгляд с неё на меня и обратно.
– Да всё Сальво! Вечно в облаках витает! Пару недель назад по ошибке рассыпал соль вместо удобрений, ну, и загубил кое-что на корню. А люди-то у нас такие, сама знаешь: шьют-вышивают, из рассказа целый роман нашивают.
А я вспоминаю лицо отца, когда он бродил среди погибших растений. Только и осталось, что четыре хворостины да дохлые куры, сказала мать, едва мы вошли в дом. Плюс несколько лир, которые дала Шибетта: плата за желчный ответ после стольких лет глотания яда. Может, она решила, что отныне заботиться о нас станет Франко? Но теперь и эта колонна дала трещину.
– Ты что же, Амалия, считаешь, будто такую знатную семью может расстроить пара сгнивших помидоров на клочке земли размером с носовой платок? Бояться тут нечего, люди серьёзные. Да и Франко не из тех, кто из-за пары угроз от своего слова отказывается.
– Угроз? – мать закрывает лицо руками. – Что ты такое говоришь, Неллина? Кто ему угрожал?
– Не ври! Ничего я тебе такого не говорила! – визжит перепуганная экономка, вытаращив глаза. Потом, завидев в конце улицы священника, всплёскивает руками: – Прости, Амалия, мне бежать пора, дону Иньяцио обед готовить. Всё будет хорошо, ты только не волнуйся. И ты, Олива, тоже не переживай: свадьба не за горами, нужно просто немного потерпеть. Ты ещё так молода! Сколько тебе?
– Второго июля шестнадцать стукнет...
– Ровно через месяц? Умница какая! Дон Иньяцио, дон Иньяцио! – машет она священнику, делая знаки остановиться. Тот, ничего не подозревая, шагает ей навстречу, но увидев рядом нас с матерью, опускает глаза, и Неллина, успевшая перехватить его на полпути, поспешно уводит дона Иньяцио прочь.
Мы остаёмся одни.
– И ведь даже домой к нам не зашла, до того боится, – шепчет мать, качая головой, словно самой себе что-то доказывая. – Бедная моя доченька, – повторяет она, пока мы не уходим, – бедная доченька!
35.
Забравшись с ногами на кровать, я слышу, как барабанит в окна дождь, как рокочет где-то вдалеке гром, но в доме душно, и я задыхаюсь даже под одной простынёй. Сперва Оливу хотели все, теперь – никто. А что, если меня так никогда и не полюбят? Не любить же себя в одиночку! Я закрываю лицо руками и думаю: вот родилась бы мальчишкой, как Козимино, могла бы жить бобылём, до конца дней своих не принадлежа никакому мужчине. А мне от рождения достался женский род, у которого единственного числа не существует, даже если синьорина Розария в это не верила.
На рассвете к двери подходит отец.
– Что стряслось? – спрашиваю я. Снаружи ещё темно, тут глаза бы продрать, а он уже побрился и причесался. – Ты за улитками в выходном костюме пойдёшь?
– Собирайся скорее, поедем баббалучей из норы выкуривать, – и он возвращается в кухню.
Мать с Козимино ещё спят. Земля влажная, туфли тонут в грязи. Когда мы подходим к автобусной остановке, сквозь облака пробиваются первые лучи солнца. Дверь бара на ночь забрана железной решёткой. Мы шагаем через пустую площадь: должно быть, какая-нибудь старуха, заслышав шаги в тишине, подсматривает сейчас за нами сквозь закрытые ставни. Я дважды сжимаю отцовскую руку, едва-едва. Мы садимся в последнем ряду, справа: я – у окна, он – возле прохода. Не считая нас, салон пуст. Водитель трогает с места, и у меня слабеют ноги: я ведь ещё никогда не ездила в автобусе. Поначалу мы едва ползём, я даже успеваю заметить, как потихоньку пробуждается городская жизнь: женщины в чёрных платках идут к заутрене, мужчины, по трудам своим, в поля или к морю, копошатся у рыночных прилавков торговцы. Кондитерская пока закрыта. Потом шоссе кончается, автобус набирает скорость, и мы выезжаем на магистраль. За последними домами виден дорожный знак, на котором название моего родного города перечёркнуто крестом, будто он мёртв. И я, впервые выбравшись из Мартораны, тоже в некотором роде чувствую себя мёртвой.
– Какой-то час, и мы на месте, – невозмутимо заявляет отец, будто мы с ним на прогулку в Пасхальный понедельник собрались.
Воздух после ночного дождя пронизан лучами восходящего солнца. Отец, щурясь от яркого света, отражённого спокойной гладью моря, глядит на расстилающийся за окном пейзаж. Море отцу не нравится, ему по душе земля. В море учителей нет, то и дело повторяет он с сожалением.
Через некоторое время автобус останавливается.
– Уже приехали? – спрашиваю я, не в силах унять колотящееся сердце.
Но водитель выкрикивает совсем другое название.
– Ещё немного, – утешает меня отец.
Автобус мчится дальше, следуя извилистой линии берега, и я чувствую, как у меня начинает крутить живот.
– Я-то, понимаешь, хотел поутру пойти улиток набрать, – рассказывает между тем отец. – Первый дождь после такой засухи, они сотнями лезть должны. Рабочие штаны надел, резиновые сапоги, куртку, в которой в огороде работаю, а шляпы не нашёл.
Он умолкает, словно на этом история окончена, но я не понимаю, какой в ней смысл. Ведь из любой сказки, даже про говорящих животных, должен следовать какой-то урок. И точно: отец продолжает.
– Ищу – нету. А я страсть как не люблю из дома без шляпы выходить.
Я оглядываюсь на него и только теперь замечаю, что голова не покрыта, а в светлых волосах проглядывают белёсые пряди, которых раньше не было.
– И знаешь, почему я её не нашёл? – спрашивает он, почёсывая затылок.