Три часа ночи
Я представляю себе эти события так отчетливо, будто смотрю кинофильм и верю, что дело происходит наяву. Мне по-настоящему неловко за то, что папе приходится терпеть унижение из-за моей несдержанности.
Но Марианна меня не отталкивает, губы у нее сладкие от алкоголя и кофе, а язык кислый от сигарет. Мы целуемся, не вставая из-за стола и чуть скрючившись. Безмолвие нарушает только звук дождя, который продолжает идти, но, кажется, посте пенно стихает.
Марианна поднимается, берет меня за руку и ведет в свою спальню. Стены в ней кремового цвета, кровать тоже. В воздухе витает аромат свежевыстиранного постельного белья.
— Я никогда не занимался любовью, — говорю я, полагая, что в такой ситуации нужно быть честным.
Марианна ничего не отвечает и усаживает меня на кровать. Прикладывает палец ко рту, веля не шуметь. А может, мне только так кажется, но я угадываю ее посыл: сейчас не время для болтовни, особенно глупой и бестолковой. Думаю, она права: бестолковой болтовни лучше вообще избегать. Глупой, кстати, тоже.
Спустя какое-то время я ложусь на кровать. Марианна выходит из комнаты и вскоре возвращается, держа в руке какой-то квадратик. Это то, что я видел в шкафчике в ее ванной. Я шепотом говорю, что не знаю, что делать, а она спокойно, будто отдавая распоряжение, напоминает, что я не должен шуметь.
Марианна сама надевает его на меня, аккуратно и уверенно. Краем сознания я отмечаю, что никто и никогда прежде не прикасался ко мне с такой нежностью и добротой.
«Ты так добра, Марианна», — хотел бы я сказать в эту минуту. Но непомерность происходящего столь велика, что у меня пропадает дар речи. Balikwas. Надо запомнить. Резким прыжком внезапно переместиться в другую ситуацию — кажется, так.
Прыжком.
Внезапно.
Она снимает очки. Становится более молодой и хрупкой.
Она забирается на меня и, когда мы наконец соединяемся, берет мои руки, кладет их себе на бедра и учит меня.
— Тихо, тихо, — шепчет она. Французский акцент звучит отчетливее, дыхание учащается, словно подстраиваясь к ритму дождя, струящегося в водосток за стеной. Она смотрит на меня, я смотрю, как она двигается, щурится и стонет раз, потом другой, словно давая мне разрешение делать то же самое.
Неожиданно мы вдвоем оказываемся на крутом обрыве. Мир катится, летит вверх тормашками и взрывается фейерверком красок.
25
Когда мы вернулись в гостиную, Стрегатто сидел на диване в одиночестве.
Папа стоял на улице и курил, глядя куда-то за дворовую ограду. Дождь уже прекратился, мебель, пол и растения, усеянные капельками воды, поблескивали в полумраке. Конец ночи был подобен предзнаменованию. Ночь завершалась, наступающее утро и вся дальнейшая жизнь будут не похожи на то, что было прежде.
Если папа и заметил, что мы вернулись, то не подал виду. Когда я дотронулся до его плеча, он повернулся медленно, точно сквозь сон. Я никак не мог сообразить, что сказать.
— По-моему, мы собирались выпить кофе, — вымолвил он с едва заметной улыбкой. Папа притворялся, будто ничего не произошло, и в то же время не выглядел как человек, который притворяется, будто ничего не произошло. Его волосы были влажными и аккуратно причесанными, лицо посвежело.
— Сейчас сварю. Вы подождите меня тут, — ответила Марианна и тоже улыбнулась.
От ее улыбки по коже побежали мурашки. На несколько секунд меня охватило безумное подозрение, что они с папой договорились обо всем заранее, еще до нашего приезда в Марсель.
Когда Марианна принесла кофе, папа взял чашку и вышел во двор. Мы с Марианной остались стоять в гостиной и не произносили ни слова, точно участвовали в прощальном ритуале.
Но вот мы допили кофе, отец вернулся, Марианна проводила нас до двери. Я хотел спросить у нее номер телефона, хотел признаться, что надеюсь, нет, мечтаю увидеть ее снова, но не мог найти ни подходящих слов, ни достаточной смелости.
Марианна обняла папу и потерлась щекой о его щеку.
Потом повернулась ко мне и после секундного колебания погладила меня по лицу и поцеловала в губы. Поцелуй был легким и быстрым, точно прикосновение крыльев бабочки, чем-то настолько эфемерным, что вскоре я уже не понимал, было это на самом деле или просто почудилось.
Пустынные улицы Панье сверкали от недавно пролившегося дождя и, казалось, содержали в себе все обещания будущего. Когда мы прибыли в Старый порт, утренний свет вовсю расцвечивал огромные белые облака.
Обратно мы шли намного дольше, чем туда. Войдя в гостиницу, мы уже еле волочили ноги. Это не укрылось от внимания бдительного портье, и он проводил нас озадаченным взглядом.
Мы собирали багаж, двигаясь, будто в замедленной съемке. Нервы были истощены до предела. Каждое действие — взять вещь, положить ее в чемодан, наклониться, чтобы поднять с пола бумажку, выпрямиться — требовало громадных усилий. Наверное, так чувствует себя человек, который в тяжелой, промокшей одежде бредет сквозь туман. Мы молчали, потому что сил не осталось даже на раз говоры.
Я ощущал на себе слабый запах Марианны и желал сохранить его как можно дольше. Поэтому, когда пришел момент принять последний душ в этом отеле, я попросил отца пойти первым. Он уже начал возражать, но быстро сообразил, что в этом нет необходимости. Наше путешествие длиной в две ночи завершалось.
Такси высадило нас перед главным входом в центр «Сен-Поль» без десяти минут девять. Папа вынул пачку сигарет, покрутил ее в руках и сунул обратно в карман. У него было лицо человека, который готовится проститься с чем-то важным.
— Антонио…
— Папа…
— Спасибо тебе. Я давно не чувствовал себя таким… бодрым. Иногда самое банальное слово оказывается самым уместным. У меня появилось желание многое сделать, когда мы вернемся. Долгие годы мне казалось, что я уже стар и мое время ушло. Я только теперь понял, что это сущая ерунда.
Бывают ситуации, когда нужно говорить, докапываться до истины и ничего не принимать на веру. А бывают ситуации, когда нужно молчать, чтобы не спугнуть нечто бесценное и не выразимое словами.
Бывает так, а бывает эдак. Понять, в какой ситуации мы находимся в тот или иной миг своей жизни, — вот что самое сложное.
В тот раз говорить следовало не мне, а папе. Я ни на секунду в этом не усомнился. Мои рефлексы были заторможены, зрение затуманено, однако я точно знал, что должен выслушать отца.
— А с тобой все будет хорошо, и это главное, — вымолвил папа напоследок.
Он ласково потрепал меня по щеке и направился к дверям больницы.
26
Профессор сказал, что я выздоровел.
Затем он в точности повторил те же слова, которые произнес двумя днями ранее (по моим ощущениям, это было целую жизнь назад): я могу забыть о больницах, энцефалограммах, барбитуратах и, главное, о неврологах. Возможно, Гасто сделал это специально, желая показать, что хорошо помнит наш разговор; возможно, это была стандартная фраза, которую он обычно произносил в подобных обстоятельствах.
Я словно бы очутился на американских горках и испытал два противоположных чувства.
Сперва меня охватила эйфория.
Я опять стал нормальным парнем без изъянов, о которых лучше помалкивать, без волнений о будущем и без предписаний, как надо жить. Парнем, которому незачем принимать сильнодействующие лекарства и убеждать себя, что в этом нет ничего страшного.
Затем эйфория угасла и сменилась тревогой.
Ритуал, связанный с приемом таблеток, служил мне идеальной защитой, позволявшей избегать любой ответственности и чувствовать, что мир мне чем-то обязан. Теперь эта защита исчезла. Кивок и короткий монолог, произнесенный с французским акцентом, лишили меня привычных отговорок.
Внезапно я оказался в открытом море. К такому я не был готов.
Но разве кто-нибудь когда-нибудь бывает готов к такому?
А дальше мы отсыпались.