Мурена
— Рад видеть тебя…
Джейн разглаживает одеяло, поправляет подушку. Робер смотрит в окно на зеленую равнину, что простирается вдаль, насколько хватает глаз. В стекле он замечает отражение Сильвии, которая так и стоит в дверях. Она даже не сняла куртку и все еще прижимает к животу свой горшок с фикусом. Робер оборачивается:
— Сильвия, да поставь ты его на пол! Франсуа, это же твое растение. Сильвия позаботилась о нем.
Сильвия осторожно ставит горшок на пол:
— Ты видишь? Это же Маленький Клод, я люблю его так же, как и тебя!
Она становится на цыпочки, прижимается щекой к его щеке и осторожно целует.
— Я так тебя и представляла.
Франсуа сводит лопатки, кожа на груди до конца не прижилась, ему больно. Он поворачивается к Роберу, просит его рассказать о том, как идут дела в ателье, как успехи у Сильвии. Ему интересно, как поживает Жорж, как его маленький сынок. Ему все интересно, он хочет снова воссоединиться с внешним миром. А они не понимают, чего стоит для него этот маскарад; им трудно почувствовать то, что чувствует он. Их слова отзываются в его теле, их бессмысленные вопросы изматывают Франсуа: как ты, хорошо ли спишь? хорошо ли здесь кормят? хорошо ли ухаживают за тобой?
Они забрасывают его вопросами, боясь перейти к главному. Но тут Сильвия спрашивает:
— Франсуа, скажи, тебе больно?
— Уже лучше.
— Но все-таки больно?
— Иногда.
— А где болит?
— Там, где руки отрезали. Да и фантомные боли.
— Что, сильно?
— Да вообще!
Робер прочищает горло. Ему явно не нравится этот разговор.
— А когда тебя выпишут?
— Да и не знаю. Через месяц-полтора… Если, конечно, все будет нормально.
— То есть в июне.
— Да, может быть.
— А до этого ты что будешь делать?
— А что скажут.
— Долго еще до июня, — вздыхает Сильвия.
Но она не спрашивает, что он собирается делать потом, после выписки. Да и ему нечего ответить.
Франсуа знакомит отца и Сильвию со своими соседями по палате, чтобы те не скучали. Виктор предлагает перекинуться в карты, приглашает Тома и его жену, чтобы играть вчетвером, по парам. Робер сдвигает кровати и расставляет стулья. Ставит игорный столик. Он даже придумал сделать на нем выемку, чтобы карты не сдувало сквозняком. Франсуа прислушивается, как они болтают, Тома и Виктор рисуются перед женами, они шутят, треплются о всякой ерунде, о погоде, о делах, о детях. Кстати, дети придут их проведать в ближайшее воскресенье, в приемные часы. Тома собирается показать им двадцать фокусов, у него ведь золотые руки, карты буквально исчезают в его рукавах, потом из колоды чудесным образом возникнет дама червей, а еще он угадывает заказанные карты.
Робера его представление восхитит, ему не по себе, но он хотя бы отвлечется от вида выкрашенных желтой краской стен, лязганья кресел-каталок, стука костылей в коридоре, стонов, запаха жавелевой воды и разогретого пюре. А Франсуа будет молить Бога, чтобы они все ушли — дети, родители… В конце дня Робер, довольный, что избежал ненужных эмоций, выйдет из больницы с пустой сумкой в руке, выполнив отцовский долг, оставив за спиной мрачные образы; он послушно последует указаниям Сильвии и доберется до вокзала, а затем приедет в Париж, в ателье, где будет неустанно дожидаться возвращения жены и здорового сына.
Уже прощаясь, Франсуа спросит:
— А как там дела у Жоао?
— Неважно, — скажет Робер. — Насколько мне известно, ему не полегчало.
Тогда Франсуа удивленно посмотрит на отца.
— Да что же такое? Ты что, забыл: стройплощадка в девятнадцатом районе; вы тогда еще предупредили хозяина, что доски на лесах ненадежны, а он и палец о палец не ударил, чтобы что-то исправить!
— И когда это случилось?
— Ты что, смеешься?
— Разве похоже на это?
— Да в январе! Вы тогда еще забастовку устроили.
Франсуа нахмурится:
— Так что с Жоао?
— У него множественные переломы, он не может ходить… Ты что, ничего не помнишь?
Немного поколебавшись, Франсуа спросит, коли уж тема затронута:
— А девушка? Нина… Ее зовут Нина. Вы что-нибудь знаете о ней?
— Это твоя невеста, — негромко заметит Сильвия.
— Она заходила, справлялась о тебе, — скажет Робер.
— Она действительно написала мне. Но я почти ее не помню.
— Что, даже лицо вспомнить не можешь?
— Не-а.
— Ничего, вспомнишь. Это все последствия шока, определенно.
Для Робера это уже чересчур. Теперь еще и с головой проблемы, мало было рук. Он хочет, чтобы его сын снова обрел способность нормально мыслить. Он хочет видеть Франсуа с протезами и работающей головой. Да, он вернется к своим свадебным платьям, кружевам, позументам, к праздничному сезону, к цветам, жизни, новой листве… Он будет стараться победить отравляющий его яд. Стокман, назвала его Джейн, она была права, но, может, все еще хуже. Но завтра он всем соседям расскажет о том, что хотел бы видеть сам: о своем мальчике, что твердо стоит на ногах и играет в карты, о прекрасном виде из окна на равнину. Одним словом, поправляется сынок.
Робер некогда написал ему, что худшее позади. Тогда он полагал, что главное — выжить любой ценой. Жизнь требует колоссальных усилий.
Как и Сильвия, Джейн, да и, впрочем, все остальные, Робер даже не замечает этих обычных ежедневных, ежеминутных докук: зуда, покалывания, щекотки. Невозможность вовремя почесаться превращает такие мелочи в настоящую пытку; Робер просто не понимает этого, он сотни раз на дню бессознательно поскребывает себя то там, то сям кончиками ногтей: когда разговаривает, когда идет по улице, шьет, ест, спит; он может дотронуться до уголков губ, до виска; случается и почесать затылок, поскрести щеку, голову, веко; зуд может появиться везде: в складках кожи, во всяких укромных местах; кожа — это часть живого организма, она пропускает через себя выделения, она чувствительна к дуновению ветра, к клещам, трению; у Франсуа, кроме всего этого, добавляется зуд на пересаженных участках кожи, взрывной рост нейронов в местах ожогов, сильнейший зуд на трех зашитых ранах. Пальцами ног он может почесать лодыжки, икры, а вот бедра, спину и грудь — вынужден просить сиделок, но те ограничиваются лишь поглаживанием, они боятся воспаления, но от этих поглаживаний только хуже — остается ощущение незавершенности… Чтобы помочь преодолеть дискомфорт, ему дают антигистаминные препараты, увлажняют кожу кольдкремом, смазывают пересаженные участки. Все эти умащивания вызывают смех соседей по палате, его называют восточной принцессой; Виктор говорит, что ждет не дождется, когда Франсуа покажет танец живота: «Браслеты на лодыжках, бой тамбуринов», — смеется он. Франсуа же вспоминает детство, воспоминания стали гораздо ярче; ему кажется, что под рубашку напихали кучу плодов шиповника, от которых образуются зудящие волдыри, и унять этот зуд может лишь вода из замерзшего озера. Он испытывает искушение чесаться о стену, о дверной косяк, поворачивается спиной к Тома, но тот говорит: слушай, давай, заканчивай, правда, у тебя уже кровь пошла! И он потирает своей короткой бородой покрасневшую грудь. Ему хочется льда — льда, который убьет все ощущения. Общаясь с Сильвией и родителями, он терпит, думая лишь о том, чтобы почесаться и помочиться. Его призрачные руки ничем не могут помочь ему, у него слишком много тела… Или слишком мало. Он избегает беспокоить сиделок: ой, почешите мне тут; ой, хочу отлить! Он не делает этого из уважения к ним, считающим смерть худшим, что может случиться с человеком, к тем, кого трясет от одной этой мысли; ему стыдно… За два часа до прихода гостей он перестает пить. Глотает прометазин, от которого его клонит в сон. Борется с вялостью. Это спасительный фарс, это представление было вполне убедительным — актер выкладывался по полной.
Робер не знает о том, как выглядит пересаженная кожа, сморщенная, словно шагреневая. Франсуа делают массаж, кожа становится мягче. Он думает о Клоде, представляет себе мясника, который на мраморной доске старательно разделывает мясо — говядину или свиную рульку. Под его руками мясо становится податливым. У массажиста глаза находятся на концах рук, думает Франсуа, его пальцы напоминают зрачки. Да, ему хорошо, он может видеть руками. Но он не чувствует прикосновений глаз… Вот Надин, ее волосы уложены в прическу, вот шерстяной свитер Виктора, вот атласная ткань платья, игла шприца, клочок бумаги, шарики ваты, хлебный мякиш — все это можно было потрогать, но теперь это недостижимо. Мир стал чужим, он в сантиметре от него, отчетливо видна каждая вещь, но ни одна из них не имеет ни веса, ни текстуры, ни плотности, ни температуры. Все превратилось в кино. Ему так хочется ощутить на ладони, сжать четвертинку апельсина, которую Тома кладет себе в рот, она мягкая и твердая одновременно; Франсуа смотрит с вожделением… Он вспоминает, как ногти вонзаются в кожуру, как одна половинка отрывается от другой при помощи больших пальцев, как отделяются друг от друга волокна; их нежная поверхность подобна коже на груди юной девушки; но вот апельсина больше нет, он исчез, раздавленный зубами. Франсуа продолжает испытывать то ощущение, когда долго прижимаешься губами к этой плоти — плоть человеческая против плоти растительной, — он закрывает глаза, чтобы вновь почувствовать эту мягкость.