Крест и полумесяц
Глаза отца Жюльена вдруг оживились и взгляд потеплел, и в следующий миг священник мечтательно воскликнул:
— Ах, поверьте, я, убогий грешник, буду верно служить благородному делу! Никогда не смел я и мечтать о том, что мою рано поседевшую голову будет сладостно туманить вино из собственных моих епископских подвалов! Клянусь тебе, Микаэль, что стану отныне честным человеком, изменюсь и постараюсь выполнить ту великую миссию, которую вы возлагаете на меня, и снискать тем благосклонность и милость господина моего.
Он бросился Ибрагиму в ноги и, целуя руку великого визиря, залился слезами благодарности. Я же, опасаясь, что Ибрагим откажется от моего плана, устрашенный крупными расходами, внезапно замаячившими на горизонте, поспешно добавил по-турецки:
— Не обращай внимания на мои посулы, благородный великий визирь, ибо кажется мне, что отец Жюльен не вернется живым из Германии и, разумеется, не сможет потребовать епархии за свои услуги. Ибо новоявленные проповедники- протестанты защищают свое учение не менее рьяно, чем боролась в свое время за чистоту католической веры святая инквизиция. Однако, если отцу Жюльену все-таки удастся выжить, то ты, возможно, и впрямь захочешь вознаградить его. Что ж, это будет большой твоей победой — ведь немногие христианские епископы обязаны своим местом исламу.
Кивнув головой в знак согласия, великий визирь проговорил:
— Что ж, будь по-твоему, Микаэль эль-Хаким. Я разрешаю тебе действовать по собственному усмотрению: не обременяй меня больше всякими мелкими подробностями. Если же твой план провалится, то не удивляйся, когда чауши поднесут тебе черный халат и шелковую удавку и доходчиво объяснят, что со всем этим делать.
Возможно, напоминание о том, что жизнь не бесконечна — все мы смертны и сам я отнюдь не вечен, — прозвучало вовремя, ибо позволило мне более трезво взглянуть на себя и на то, чего мне удалось добиться, а также помогло реально оценить положение, в котором я оказался. Тут я внезапно понял, что всякий, кто карабкается вверх, может запросто сорваться в пропасть, и стал сознавать, что, вступая на стезю высокой политики, я пускаюсь в трудное и опасное плавание по неизведанным и грозным водам и, возможно, навсегда лишаюсь счастья и покоя, которыми мог бы наслаждаться, оставаясь на службе у Пири-реиса и довольствуясь несколькими серебряными монетами в день. Но все мои сожаления явно запоздали, ибо план мой очень понравился Ибрагиму, и мы быстро оговорили все детали, в том числе и сумму денег, которую получит на расходы отец Жюльен, а также способ отправки его донесений великому визирю.
Блистательный Ибрагим вскоре отпустил нас, заверив, что мы можем рассчитывать на его благосклонность, но отец Жюльен, возбужденный мыслями о своей великой миссии, долго не давал мне спать, допоздна цитируя все новые и новые строки из Библии, которые собирался вскоре включить в свои проповеди. А утром преподобный капеллан, постоянно ссылаясь на Священное Писание, произнес передо мной яркую речь, которая привела меня в полное замешательство; я и в самом деле усомнился, права ли Святая Церковь, столь строго запрещая многоженство.
Турецкие войска покидали Буду, и город медленно пустел. Отец Жюльен возвращался в Вену, где должен был впервые поведать христианам о своем чудесном спасении из рук неверных. В дальнейшем он собирался в путь по городам и весям немецких земель.
Проводив отца Жюльена, я купил несколько мелочей и подарков Джулии, сел на грузовое судно и отправился в плавание по Дунаю, пока наконец не нагнал Синана Строителя. Пересев в его паланкин, я сразу повеселел, и мы с удовольствием и всеми возможными удобствами проделали вместе обратный путь в Стамбул.
5
По мере того как мы приближались к Стамбулу, я все сильнее тосковал по Джулии и мечтал о том мгновении, когда заключу ее в свои объятия и мы снова обретем наше былое счастье. Я хотел поскорее рассказать ей о своих победах и похвастаться двумя сотнями монет ежедневного жалованья, чтобы она никогда больше не называла меня придурком и слюнтяем.
Удивительно, но даже погода, словно желая порадовать меня, улучшалась с каждым днем. Дожди прекратились, холодный пронизывающий ветер сменился теплыми ласковыми дуновениями, а глаза наши, утомленные свинцовой серостью тяжелых туч и ослепительной белизной покрытых снегом горных вершин, отдыхали теперь, любуясь зеленью бесчисленных садов — все еще сочной и яркой, хотя акации и платаны давно уже сбросили листву.
Воздух был свежим и бодрящим, как хорошо охлажденное вино, солнце сияло на чистом голубом небе, а легкий ветерок доносил до горожан запах моря, когда султан во главе своих янычар въезжал в Стамбул, а многочисленная толпа, расположившаяся вдоль дороги до самых ворот сераля, громко приветствовала своего владыку. Под бой барабанов и звон цимбал уставшие пленники, подавленные размерами и величием султанской столицы, плелись за войсками, бросая по сторонам угрюмые настороженные взгляды.
Вечером весь Стамбул засиял праздничными огнями. Даже венецианцы разожгли в Пере костры, и они горели вдали, словно драгоценное жемчужное ожерелье.
Изнывая от тоски, спешил я кратчайшим путем в дом Абу эль-Касима. На голове моей красовался огромный тюрбан, украшенный великолепным султаном из перьев, скрепленных драгоценным аграфом. На поясе, под почетным халатом, тяжело покачивался туго набитый кошель; рядом с ним висел футляр с письменными принадлежностями, а кроме того я носил еще и кривую турецкую саблю в серебряных ножнах.
Я надеялся, что Джулия, заслышав звуки музыки, выскочила из дома и теперь ждет меня на пороге, трепеща от волнения и жарко молясь о том, чтобы супруг ее целым и невредимым вернулся с войны.
Именно так представлял я себе возвращение домой. Но когда я добрался наконец до дома Абу эль-Касима, ворота были крепко заперты и напрасно я ждал, что они распахнутся передо мной. Вскоре вокруг меня собралась приличная толпа любопытных соседей, время шло, а ворота почему-то все не открывались. Не выдержав, я выхватил саблю из ножен, склонился с седла и что было мочи заколотил рукоятью в деревянную створку, громко и сердито требуя, чтобы меня немедленно впустили в дом.
Конь ржал и плясал подо мной, и я с трудом держался в седле. Но вот наконец послышался лязг железных засовов — и на пороге возник глухонемой раб Абу эль-Касима. Узнав меня, он совершенно ополоумел и, невнятно мыча, с грохотом распахнул ворота настежь. Конь с ржанием ворвался во двор и, испугавшись невесть откуда выскочившей голубой кошки моей жены, взвился на дыбы. Дольше в седле я усидеть не смог и мешком свалился на землю — да еще вниз головой. Просто чудом не свернул я себе шею, но обнаженная сабля, которую я все еще сжимал в руке, глубоко вонзилась мне в ногу. Вот так я и получил единственную рану на этой войне.
Глухонемой раб пал передо мной ниц, заколотил себя кулаками по голове, застучал себе в грудь и залился горючими слезами. Его поведение растрогало меня, и я перестал злиться.
Вдруг в дверях дома появился смуглый итальянец в небрежно наброшенном на плечи кафтане и расстегнутых на животе полосатых штанишках. Приглаживая ладонью блестящие черные волосы, он гневно осведомился, кто посмел потревожить полуденный сон благородной госпожи. Итальянец был молод и статен, однако черты загорелого лица выдавали в нем простолюдина. Он был хорош собой и довольно привлекателен, напоминая классическую греческую статую. Удивительно живые, очень светлые и блестящие глаза ярко синели на смуглом лице. Тонкие губы кривились в язвительной, жестокой и явно пренебрежительной усмешке.
Я так подробно описываю внешность молодого человека лишь затем, чтобы показать, что наружность его была вовсе не безобразная. И все же я с первого взгляда почувствовал к нему глубокое недоверие. Однако наглое поведение этого парня и его поразительная самоуверенность не должны были — по моему глубокому убеждению — вызвать у меня столь сильную неприязнь, и я попытался скрыть свои чувства под маской безразличия.