Залив Терпения
каждый раз, оказываясь на вершине, я думаю о прыжке. не всерьез. и этот прыжок в моих мыслях никогда не тождественен смерти, он только проводник в подводный полет. для земного жителя, безжабрового существа, для меня самым главным в погружении становятся пузырьки воздуха, которые ты, опускаясь на дно, тащишь за собой. движение пузырька кажется хаотичным, на деле же это высвобождение, обретение лица и формы на короткий миг между стремлением соединиться с другими пузырьками там, в мире надводном, и исчезновением. когда я думаю о прыжке, я мечтаю о миге пузырька.
я медленно двигаю свое выдуманное тело по воздуху, стараясь обрести двойной взгляд: видеть глазами воображаемого объекта и наблюдать со стороны. тело касается воды спиной, похожее на лодочку с носом и кормой в виде рук и ног. тело погружается в воду, загребая с собой воздух. глаза мои открыты, и я вижу сначала пространство неба, затем пузырьки, а потом, постепенно опускаясь все глубже, — обратную сторону воды. свершается таинство. обратная сторона воды похожа на зеркало, но не является им. она собирает в себе оба пространства, будучи границей между ними. единственное, что она не захватывает в себя, — это ты. на обратной стороне воды меня уже не существует, но только там, где меня уже нет, я могу увидеть ее.
Ира плюхается на землю рядом, гладит кота и, смеясь, о чем-то говорит. довольно долго, может быть, час или больше, мы сидим и смотрим на воду с высоты. на обратном пути кот провожает нас до того самого куста, где встретил, и скрывается в зарослях.
— мне нужно на кладбище, — тихо говорю я.
девушка удивляется, но кивает. наверное, она подумала, что здесь похоронен кто-то из моих близких. я тут же берусь оправдываться: нет, тут у меня нет никого, ну, тут моя прабабка, но я не знала ее, я… Ира говорит, что это не важно и что она пока пойдет и купит нам крабов. я постараюсь недолго, говорю и поворачиваю направо, прочь от моря, вглубь межозерной зыбкости. я узнала заранее, куда нужно идти, и двинулась по обочине двухполосной трассы, спотыкаясь о мелкие камушки.
* * *над ее провалившейся могилой кренится, удерживаемый дубовыми корнями, камень. он порос желтыми, словно куриная слепота, цветами плесени. на этом месте уже давно нет официального кладбища — впалые, как скулы покойных, захоронения брошены. наступая в сухую спутанную траву, я слышу шорохи испуганных змей, рассыпающихся лепестков погребальных букетов и тонкий голос чужой птицы. кладбище, за которым никто не присматривает, потому что призраки далекого прошлого уже слишком ослабли, чтобы быть видимыми.
я помню, как бросала горсть земли в могилы умерших. словно в замедленной съемке, она летела, рассыпаясь на песчинки, и с грохотом падала на крышку гроба. я смеялась от боли и знала, что никогда на самом деле не поверю в смерть. но вот я стою у могилы той, которую никогда не видела живой, — для меня она и есть смерть, она не существует вне смерти. все, что передаст она мне через голоса других, через эти тетрадные записи, увенчает ее надгробный камень.
моя рука гладит этот необтесанный кусок скалы. он шершавый, утратил любую ценность, кроме духовной. вижу в нем оркестр, вышагивающий под реквием по городу у моря, и моего дедушку под руку с его братом-близнецом Витей, за ними — еще пятеро уже повзрослевших и постаревших детей. Ира и Поля, пережившие путь от Петропавловки до Охи, уже старые женщины, и их молодые младшие братья рядом — хоронят мать. как это странно, как это безвременно. у Ксении Илларионовны было десять детей. двое из них умерли в младенчестве, а одна, Манечка, умерла в семь лет, за неделю до сентября, за неделю до первого похода в школу. она очень хотела учиться. Дмитрий купил ей рюкзачок, и она сложила в него тетрадки и учебники, по вечерам тренировалась завязывать бантик на тонкой косичке, а потом вдруг заболела и умерла в два дня от дифтерии. в квартире у Вити я найду выцветшую черно-белую фотографию маленькой девочки в гробу. ее лицо, приподнятое подушкой, затерто постоянными поглаживаниями пальцев матери.
почти исчезнувшая от ветра и соли надпись на камне, ее имя и годы жизни:
Ксения Пушкарева
1904–1980
так же звали мою маму до замужества. я пальцем проглаживаю впадины букв. мама. бабушка. прабабушка. я подношу к лицу телефон, чтобы сфотографировать могилу, но открывается фронтальная камера. мои чуть раскосые потерянные глаза. мои усталые опухшие щеки. мои коротко остриженные волосы, их разметает по лбу ветер. я застываю, разглядывая это лицо.
мы на тебя похожи. мы тоже кочевники. мы все едим на ужин рыбу по твоему рецепту. почти все твои дети уже умерли. в своем роде, они все были счастливы. мой дедушка последний, кого ты родила, и он единственный, кто до сих пор обнимает меня при встрече и читает молитвенник перед сном. когда он рассказывает о тебе, он плачет.
я присаживаюсь в траву и записываю эти строки в блокнот. вырываю листок и складываю в самолетик. кладу его на могилу, а крылья придавливаю двумя камушками. я хочу показать, что знаю о ней и помню.
дедушка хранит вырезку из охинской газеты, статью под названием «Солдатская мать». в ней журналист, приехавший из Москвы на Сахалин, с амбициями писателя, берет интервью у Ксении Илларионовны как у одной из самых многодетных и благодетельных жительниц села. на развороте напечатана только одна фотография: на ней мой дедушка Сережа и его брат Витя в летной форме, одинаковые и смешные. внизу подпись невнимательного журналиста: сыновья Ксении, Владимир и Сергей. мало того что фотографий Ксении Илларионовны нет, потому что, как сказал дед, не смогли ни одной отыскать, так еще и имя перепутали. журналист пишет патетически выдержанно, на глаза должна навернуться слеза уважения к советской гражданке, положившей всю жизнь на строительство столь разветвленной общественной ячейки. наивная статья молодого человека, который хочет видеть только хорошее, иначе его никогда не опубликуют. эта старушка, пишет он, тоскует по рано ушедшему мужу. с кем не бывает — мужчины умирают раньше. она говорит: «Бог нам послал семь детей», — и не говорит, что троих отнял. ей разрешают упомянуть Бога при одном условии. «Оба брата смутились от последних слов матери. — Не так сказала? Раньше все так говорили: Бог дал, Бог взял». нет, больше так никто не говорит. статья заканчивается словами Ксении. я не верю, что она их произнесла, но так написано на этом шершавом развороте: «Видно, под счастливой звездой я родилась. И они в меня — счастливые…» я всегда остаюсь стойко настороженной к советской «новой искренности», но надеюсь, что это правда. эта надежда так свойственна нам — она же и упреждает веру в страшное.
темнеет, и скоро приедет обратный автобус. пора возвращаться на набережную, где меня ждет Ира. набегают неосязаемые облака, которые не отличишь от края неба. я растерянно ковыряю крепкую кору дуба, она рассыпается в пальцах на крупные куски. по-детски я жду чьей-то теплой руки. я поднимаю голову к миру, потому что чувствую там какую-то другую правду. пора идти, маша. этой правды знать не обязательно, важнее касаться ее присутствия.
* * *я иду по скалам, и мне, кажется, страшно,
что сейчас неожиданно начнется прилив
и мне отрежет перемычку,
по которой я могу пробраться обратно
к большой земле,
к относительно большой земле,
ибо остров со всех сторон окружен водой
и подвижны его края,
и вода обязательно доберется до тебя,
где бы ты ни был.
ты знаешь воду.
видишь, как
в ней, прозрачной океанской, пляшет водоросль, похожая на осьминожий щупалец.
танец плавный — единственно верный телесный ответ на безвоздушье.
камень меняет цвет, когда его окатывает волной,
высыхая, пытается стать землей, притворяется;
нерпа круглоголовая устает от воды, выползает погреться
и грозно следить за добычей — плескучей рыбой.
ты между них и похожа на нерпу, на камень,