Рассказы тридцатилетних
Подружка, видя все это, беспокойно заржала. Несмачный вышел из дверей и тоже увидел, что случилось с артистками. Он так смеялся, что совсем обессилел и ничем не мог помочь им. Он смеялся и позднее, всякий раз, когда рассказывал кому-нибудь, как артисток, «таких расфуфыренных, хе-хе!», затерли свиньи… Наконец прибежал скотник и освободил артисток. Они были грязные до ушей, но не потеряли своих сумочек. Достав из сумочек зеркала, они побрели прочь, утирая слезы и подводя ресницы… Но надо отдать должное этим артисткам: после этого они скоро искупались в пруду и переоделись; и вечером они играли на сцене так хорошо, как будто с ними ничего и не произошло. Несмачный, присутствовавший в зале, заметил даже, что они, сходясь близко друг с другом, перемигивались и улыбались. Ну что ж, артистки и есть артистки; и из трех сестер эти две были не такие скучные, как третья. Жаль, что в зале было мало народу и раздались только редкие хлопки!
А остаток дня Подружка с Несмачным возили комбикорма для свиней, затерших артисток… Вечером Несмачный въехал на свой двор и закрыл за собою ворота. Внучка стояла на крыльце, снова встречая его.
— Ты опять привез что-нибудь такое, чтобы я росла большая и умная?
— Нет, — сказал Несмачный. — Теперь я привез корм для наших свинок, чтобы они росли большие и умные…
Они с подошедшей Анной Филипповной с трудом вытащили из телеги мешок, теперь особенно раздувшийся и тяжелый, и понесли его в сарай; Аня побежала за ними следом, чтобы посмотреть, от чего становятся большими и умными свинки.
И вот Подружка одна стоит в своем сарае… Прежде их здесь было двое, вторая была кобыла Мечта, мать Подружки. Но как-то раз ее погрузили в кузов машины и увезли куда-то, откуда Мечта уже больше не возвращалась. Наверное, далека была та дорога, если здоровую крепкую лошадь пришлось поднимать в кузов грузовика; ведь она вполне способна была ходить своими ногами! Подружка стоит, пожевывая сено, и дремлет… Сверчки за стеной перекликаются своими нехитрыми трелями: трр-р! Трр-р! Два голоса пошептались за стеной и ушли: это школьники, больше в селе нет неженатых людей, чтоб гулять по ночам. А фонарь за окном светит ровно, не шелохнется, только мотыли бьются, колотятся об него в непонятной страсти… Вдруг что-то большое и черное врывается в окно. Подружка вздрагивает: слишком знакома эта тень! Но ничего уже нет. Наверное, летучая мышь заглянула в конюшню, подыскивая для себя угол. Но Подружка снова думает о вчерашней ночи. Да, вчера, вот в такое же время, сюда вошел человек, а теперь его уже нет в живых. Подружка дремлет, роняя голову…
Он вошел тихо, без скрипа открыв дверь… Подружка увидела его только тогда, когда он назвал ее по имени:
— Подружка!
А по голосу она угадала его: ведь это он когда-то дал ей имя; он же ухаживал за нею, пока она была маленькой, лишь потом ее отдали Несмачному… Это кузнец Василий, цыган. Но как его долго не было видно! За это время стерлась подкова на одной ноге, теперь новая, которую набил молодой слесарь, болтается; а та, которую набивал Василий, до сих пор сидит крепко… Говорили, что он заболел и больше не встанет.
Кузнец отвязал Подружку и вывел ее на улицу. Здесь, под фонарем, она разглядела, как он оброс и похудел, и услышала, как тяжело он дышит. Он вздыхал и скрипел зубами, пока застегивал подпругу… О, Подружка уже и забыла, когда последний раз ходила под седлом! А теперь Василий надел на нее седло. Долго-долго он взбирался в него… Опершись о лопатки Подружки, немного он отдышался и произнес:
— Ну, едем… Хорошо…
Он прижался к бокам Подружки пятками; босые пятки были холоднее льда. Подружка вздрогнула и с места побежала рысью.
— Эй, Несмачный, я украл у тебя лошадь!.. Эй, Несмачный, Несмачный, догоняй; на, на, лови старого цыгана!..
Несмачный сидел в клубе и играл с почтальоном в шашки, когда с улицы донеслись до него эти крики. Несмачный с почтальоном вышли на крыльцо и на освещенной площадке перед клубом увидели кузнеца Василия, сидевшего верхом на Подружке.
— Ты что! — сразу закричал на него Несмачный, взмахивая руками. — Кто позволил?.. Да ты знаешь, что такое!.. — Ему даже в голову не пришло удивиться чудесному появлению кузнеца, который уже столько месяцев не выходил из дому…
Василий с удовольствием слушал его и кивал лохматой головой, а в бороде его оскалились крупные зубы.
— Эгей! — сказал он Несмачному и показал ему батог, когда тот хотел подойти к Подружке и взять ее под уздцы. Потом он подпер себе бока кулаками и, стараясь сидеть совсем прямо, проговорил: — Ты скажи вот, прохвост: ты что ж, думал, что так оно и надо на свете — чтоб цыган тебе лошадей ковал, а ты на них воровать ездил? Аль ты забыл, что цыган сколько ни крутит, а под конец сам украдет! Вот и остался ты с носом, ха-ха-ха!..
Несмачный стоял насупившись и думал о том, что ему не на чем будет завтра ехать за хлебом, если цыган сейчас ускачет… Он кидал на Подружку суровые взгляды, осуждая ее за то, что далась в руки Василию. Тут почтальон, стоявший все это время молча, обратился к Василию:
— А куда ж ты поедешь, Василий? — сказал он. — Ведь ехать тебе некуда, и лошадь у тебя не купит никто… Теперь никто не держит своих лошадей.
— А я вон туда! — сказал кузнец, улыбаясь и указывая батогом на ковш Большой Медведицы, который горел в небе на западе. — Ну, прощай, хороший человек!
Он повернул Подружку и поехал в ночь…
— Эй! Эй! Эй! — закричал Несмачный, чем доставил цыгану последнее удовольствие: он гикнул и, еще раз оборотив назад косматое лицо с оскаленными зубами, исчез в темноте.
Несмачный побежал на двор бригадира; через несколько минут Несмачный и бригадир проехали на мотоцикле, освещая дорогу фарой, мимо Дома культуры, на крыльце которого по-прежнему стоял почтальон и размышлял о чем-то.
А дела кузнеца совсем плохи… Едва они с Подружкой скрылись в темноте, как Василий потерял свою гордую осанку и лег на спину лошади. Дышит он глубоко и хрипло, а пальцы, которые держатся за шею Подружки, холодны-холодны… Но он бормочет:
— Выше, Подруженька, выше, выше…
Подружка бежит по дороге, ровно стуча копытами; и желтый диск луны бежит сбоку, над полями: Подружке кажется, будто и луна стучит копытами… Кузнец стал сползать набок, и Подружка остановилась. Луна то же самое: не стучит больше копытами, а застыла на месте и глядит вниз. Кузнец сполз с лошади и распластался в пыли.
— Ах, милая! — говорит он, прижимаясь к земле щекою и руками. И потом, перевернувшись на спину, кладет руки на грудь и вздыхает: — Поздно… Не летит, вишь, не летит… Тяжело, эх!..
А когда послышался приближающийся гул мотора и желтое пятнышко зашевелилось в ночи, тело кузнеца вытянулось, как будто силясь порвать на себе незримые путы, дрожь прошла по нему двумя волнами… Человек больше ничего не заметил бы в это время, но лошадь, чуткое животное, услышала, как что-то легкое пронеслось в воздухе, и в это же время над кузнецом в лунном свете мелькнула кверху неясная тень. Но в следующее мгновение звук в воздухе оборвался, и неподалеку что-то тяжело, как камень, бухнув, упало на землю.
Донские казаки
Во второй половине дня, едва только солнце передвинется на западную половину небосклона, дед Корольков уже беспокойно слоняется по двору, то и дело, вынув кисет, проверяет, достаточно ли в нем табаку… Потом он берет табурет и идет со двора.
Он приходит на крутой, высокий берег Дона.
Однако не всякий раз он приходит первый. Бывает, здесь уже сидят одним рядом Батюков, Протасов, Белокрылов, Ващенко Иван. А напротив, в другом ряду, сидят Веревкин, Новаковский, другой Ващенко, Борисов, Козлов… Корольков здоровается со всеми, а садится в левый ряд, бок о бок с Батюковым. Он достает кисет и сворачивает для себя огромную козью ногу. Закуривает.
Оба ряда, и правый и левый, курят такие же самокрутки и молча глядят в одну сторону — на противоположный, пологий берег Дона, по которому раскинулась бесконечная степь. В правом ряду кое на ком из стариков старые галифе с лампасами, фуражка. А в левом на груди у Протасова красный бант.