Из зарубежной пушкинианы
«Санкт-Петербург, 29 января 1837 года. Я ждал, мой дорогой и милый князь, подходящий случай, чтобы написать Вам, так как вот уже более месяца, как я вернулся на милую родину, но так как этот случай не приходил, я больше не могу хранить молчание. Я могу Вам сказать, что я был совершенно доволен приемом, который мне был оказан, есть только одно обстоятельство, которое меня несколько огорчает. Это то, что наши литераторы иначе смотрят на вещи, нежели мы, жители Запада, и урезонить их совсем не просто: редактор Северной пчелы [Булгарин], например, находит, что мои статьи недостаточно вески, и ставит самого себя в пример; он не хочет понять, что тот, кто говорит слишком много, ничего не говорит; кстати, я надеюсь, что мои аргументы издалека будут более убедительны, чем вблизи. Мое пребывание здесь было для меня очень полезно, и я имел случай разубедиться во многих вещах, которые мне представлялись с преувеличенной точки зрения: люди и вещи много лучше, чем их представляли, и главное, люди прекрасны, тот, с которым у меня были самые непосредственные отношения, преисполнен чести и порядочности. Я не испытывал никакой трудности получить то, что я просил, теперь мне остается преодолеть одну, ту, которая происходит от перемены моего положения, трудность иерархическую, и которую такой философ, как я, презирал бы, но так как я должен поступить на службу, то мне надо также подумать и о чине, который мне дадут; иначе говоря, дело идет о том, чтобы сделать меня надворным советником вместо коллежского; впрочем, Вы можете себе представить, что я не буду браниться из-за такого пустяка, таким образом Вы можете считать мое дело законченным.
Через два месяца я сяду в коляску и приеду к Вам в Варшаву; я больше не надеюсь встретить там фельдмаршала; если судить по тому, что он сделал мне честь сообщить, время моего отъезда совпадает с временем отъезда фельдмаршала; но я все же проеду мимо Вас, так как я хочу посмотреть Вену, что мне предоставит удовольствие увидеть Вас, моего доброго и милого князя Козловского.
Город полон слухов о смерти знаменитого поэта Пушкина, убитого на дуэли его свояком бароном д’Антесом де Геккерном, который до своей женитьбы ухаживал за женой Пушкина. Пушкин, заметив это, имел с д’Антесом объяснение, следствием которого была женитьба последнего на сестре м-м Пушкиной; несмотря на это, наш поэт, у которого был вспыльчивый и ревнивый характер, продолжал преследовать д’Антеса, который, доведенный до крайности, кончил тем, что дрался с ним: встреча состоялась позавчера, Пушкин, смертельно раненный и лежащий на земле, все же захотел выстрелить, он ранил своего противника в руку, но сам через день скончался.
Я нашел здесь новое поколение племянниц и племянников, всех женатых, тех, которых я покинул детьми, т. е. в возрасте пятнадцати лет, теперь им около тридцати, а в России тридцать один год — это почти что старость; я оказался в водовороте ужинов, вечеров и балов, которые несколько скрашивают некоторые вещи, к которым я еще не могу привыкнуть. Холод варварски влияет на мою хрупкую персону и часто заставляет меня сидеть дома, когда я намереваюсь куда-нибудь выйти; право, мне кажется, что кровь стынет во мне. Если Вам удалось уберечь от хищных таможенников шелковую материю, которую я Вас просил востребовать у них, пришлите мне ее, пожалуйста, с ближайшей оказией, и главное, торопитесь, чтобы Время, этот ужасный деспот, не предал ее той же участи, которой он подвергает нас всех, так как, если я не получу ее через месяц, она рискует пропасть. Напомните обо мне, пожалуйста, славному фельдмаршалу и княгине, его супруге, и если Вы будете иметь случай выразить ему, насколько я был тронут их благосклонным приемом, которым они снизошли ко мне, этим Вы мне окажете большую услугу. Здесь я убедился, что я обязан его сиятельству моим полным оправданием и тому выгодному и уважаемому положению, в котором я с тех пор нахожусь.
Передайте мой привет гг. Штуберу и Старинкевичу и верьте в чистую и неизменную дружбу, которую питает к Вам навсегда преданный Вам сердцем. Я. Толстой».
Пушкин умер 29 января днем в два часа сорок пять минут. Таким образом, письмо написано, по-видимому, вечером этого же дня, когда «слухи о смерти» достигли Толстого. Толстой не скрывает то, что ему известно о покровительстве Паскевича и о его роли в его «полном оправдании». Более того, он всячески хочет заручиться его дальнейшим покровительством. В письме Толстой пишет, что приедет в Варшаву через два месяца, т. е. в апреле, когда Паскевича там не будет. Известно, что он выехал из Петербурга позже, в июне, и встретился в Варшаве с Паскевичем. Не с этим ли была связана отсрочка его отъезда? Можно предположить, кто был тем лицом, с которым у Толстого «были самые непосредственные отношения» в связи с его назначением и кто «преисполнен чести и порядочности». Толстой не смеет в письме назвать его по имени. Им не может быть князь Э. П. Мещерский, с которым Толстой многие годы близко общался в Париже. Скорее всего, это шеф Третьего отделения граф Бенкендорф. Именно от него Толстой должен был «получить то, что… просил». Психологически очень интересен отзыв Толстого, «жителя Запада», о Булгарине. Несмотря на все, что их отныне с ним объединяет, Толстой презрительно отзывается о его болтовне. Он хорошо понимает свое преимущество перед Булгариным, когда пишет, что «аргументы издалека будут более убедительны, чем вблизи».
А теперь о Пушкине… Как будто между прочим Толстой сообщает Козловскому о дуэли и смерти Пушкина. А ведь для Козловского письмо Толстого — по-видимому, первое известие о гибели поэта. Вспомним, что еще 15 января Козловский в письме к Вяземскому спрашивает о Пушкине, обеспокоенный дошедшими до Варшавы слухами. Вряд ли Козловский мог получить из другого источника более раннее сообщение о гибели его друга: ведь письмо Толстого написано в день смерти Пушкина. Между тем сообщение это немногословно и сухо; ни одного слова скорби и сожаления. Более того, Толстой как будто разделяет мнение той части светского Петербурга, которая была на стороне Дантеса. По Толстому, не Пушкин был «доведен до крайности», а Дантес. А ведь и недели не прошло с его последней встречи с Пушкиным. Можно только представить себе эту встречу. Они не виделись почти семнадцать лет. Позади остались молодые годы, несбывшиеся мечты, общие друзья («иных уж нет, а те далече»), свет «Зеленой лампы», олицетворявший надежду… Конечно, Толстой не доверяет почте, боится, ждет оказии и не дожидается ее. Об этом он сам пишет в начале письма. Но дело все же не в этом. Когда-то Пушкин в «Стансах» назвал его «философ ранний». Как будто вспомнив об этом, Толстой в письме называет себя философом («Такой философ, как я»). Но автор письма уже другой человек:
Горишь ли ты, лампада наша…
Ах! Лампа погасла:
Не стало в ней масла!
29 января 1837 года закончилась жизнь Пушкина. И в этот же день началась новая жизнь Толстого на службе у царя. И если бы не Пушкин, бросивший отсвет на всех встречавшихся с ним современников, день этот ничем бы не выделялся в жизни Толстого. Ему предстояло прожить еще 10 830 таких же дней. А я еще и еще перечитывал письмо Толстого, стараясь хотя бы между строк найти то, чего в нем совсем и не было: отзвук того морозного петербургского дня, когда со всех концов города народ стекался к набережной Мойки, чтобы разделить общее горе и проститься со своим поэтом. И тогда мне вспомнились горькие строфы из восьмой главы «Евгения Онегина»:
Блажен, кто смолоду был молод.
Блажен, кто вовремя созрел,
Кто постепенно жизни холод
С летами вытерпеть умел;
Кто странным снам не предавался,
Кто черни светской не чуждался,