Дорога перемен
— Жаль, что тебе надо бежать.
Казалось, Морин решила держаться со спокойным достоинством и успешно сохраняла эту маску до того момента, когда уже от дверей взгляд ее метнулся в угол и возле кушетки обнаружил свернувшуюся на ковре прозрачную белую вещицу, лифчик или пояс, не замеченную прежде. Она вздрогнула, явно борясь с желанием схватить и сунуть ее за подушки или же порвать в клочки; ее распахнутые глаза заблестели и стали жалкими.
Фрэнк понял, что должен найти какие-то слова, это неизбежно. По правде, он никогда и никому не был так благодарен, но если сказать «спасибо», это может произвести совсем неверное впечатление — будто он сунул ей деньги. Нет, надо как-то иначе. Можно обнять ее за плечи и печально и нежно сказать: «Пойми, из этого ничего не выйдет». Но тогда она уткнется лицом в его пальто и ответит: «Я знаю», и ему ничего не останется, как проговорить: «Не хочу, чтобы казалось, будто я воспользовался ситуацией, но если так вышло…» Вот тут-то и закавыка. Придется сказать «извини», но меньше всего на этом богом проклятом свете ему хотелось извиняться. Разве лебедь просил прощения у Леды? Орел когда-нибудь извиняется? А лев? Черта с два.
И тогда он просто надел улыбку, легкую, мудрую и обаятельную, и удерживал ее на лице, пока Морин слабо не улыбнулась в ответ. Фрэнк легко поцеловал ее в губы и шепнул:
— Знаешь, ты классная. Ну, пока.
На улице он не прошел и полквартала, как припустил ликующим бегом и так несся до Пятой авеню. Раз чуть не сшиб коляску с ребенком, и мамаша заорала: «Смотри, куда прешь!» — но он даже не оглянулся, как не оглянулись бы орел или лев. Он чувствовал себя мужиком.
Разве мужик поедет в последнем вагоне для курящих, куда усядется, аккуратно поддернув на коленях брюки, а потом свернет газету, чтобы дать место на подлокотнике соседскому локтю? Разве мужик станет массировать виски, смирившись с реготней усталых дружелюбных работяг, играющих в карты в стоялой духоте качкого вагона пропитанного запахами газет, табака и зловонным дыханием?
Ну уж нет! Мужик поедет на свежем воздухе, в железном лязге вагонного перехода, где ветер будет трепать его галстук; расставив ноги на тряских визгливых железяках, он глубокими затяжками выкурит сигарету, и когда окурок превратится в полоску корчащейся от огня бумаги, он пульнет его к грохочущим рельсам и взглянет на пригородные домишки, проплывающие в розово-серой вечерней пыли. А на станции мужик еще до остановки поезда спрыгнет с подножки, пробежит рядом с вагоном, а потом легким упругим шагом направится к своей припаркованной машине.
С дороги было видно, что венецианское окно задернуто шторами. Свернув на подъездную аллею, Фрэнк заметил Эйприл, которая выбежала из кухни и, поджидая его, остановилась у автомобильного навеса. Она была в черном вечернем платье, балетных туфельках и незнакомом белом накрахмаленном передничке. Фрэнк даже не успел выключить зажигание, когда она открыла дверцу и обеими руками ухватила его за рукав. Ее руки показались тоньше и мускулистее, чем руки Морин Груб; и вообще, она старше, выше ростом и пользуется совсем другими духами; и голос у нее выше, и речь торопливее.
— Послушай, Фрэнк, я хочу кое-что тебе сказать, пока ты не вошел в дом. Это очень важно.
— Что?
— Очень многое. Во-первых, я весь день по тебе скучала, мне ужасно стыдно, и я тебя люблю. Остальное потом. Пошли в дом.
Если б Фрэнк забросил все дела и весь год посвятил тому, чтобы разобраться в чувствах, переполнявших его в те мгновенья, когда с повисшей на руке женой он брел к дому, то все равно не сумел бы дать им названия и измерить их глубину. Казалось, он пробирается сквозь самум, или тащится по морскому дну, или шагает по воздуху. И вот что интересно: безмерно ошеломленный, он тем не менее заметил в голосе Эйприл нотки Морин Груб, когда та рассказывала о потрясающих знакомствах Нормы или произносила «Наглядные пособия», — в нем слышалась легкая фальшь, актерский наигрыш, словно жена говорила не с ним, а с воображаемым романтическим партнером.
— Подожди здесь, дорогой, — ворковала Эйприл. — Одну минутку, пока я не позову.
Она оставила его в кухне, где от горячего бурого запаха жареного мяса защипало глаза. Вручив ему старинный бокал, полный виски со льдом, Эйприл скрылась в темной гостиной, откуда донеслось сдавленное ребячье хихиканье и чирканье спички.
— Можно! — крикнула Эйприл. — Входи!
Фрэнк смотрел на свою троицу, сидевшую за столом, и не сразу понял, почему их лица залиты мерцающим золотистым светом. Торт со свечами. Потом все трое протяжно и высоко запели:
— С днем рождень-я те-бя…
Когда они забрались на самую верхотуру «С днем рождень-я, ми-лый па-па!», — Эйприл единственная попала в тональность, зато Дженифер пела громче всех, а вовсю старавшийся Майкл улыбался во весь рот.
7
— За что простить, Эйприл?
Она осторожно шагнула к нему по ковру гостиной, в которой они были одни.
— За все. За то, как я вела себя все выходные, за то, какой я была с тех пор, как связалась с этой ужасной постановкой… Столько всего нужно рассказать! Фрэнк, у меня родилась просто замечательная идея! Послушай…
Из-за бушевавшей в голове пустоты было трудно что-либо слушать. Фрэнк казался себе чудовищем. С голодной жадностью он сожрал ужин, увенчав его семью порциями шоколадного торта, и развернул подарки, однообразно выражая восторг тем же словом, каким оценил Морин Груб: «Класс!.. Класс!..» Дети прочли вечернюю молитву и тихонько вышли из комнаты, а он позволил жене просить прощенья и, разглядывая ее, бесстрастно отмечал, что смотреть, в общем-то, не на что: старая напряженная жердь.
Хотелось выскочить из дому и в искупление своей подлости что-нибудь отчебучить — врезать кулаком по дереву или бежать и бежать, перепрыгивая через каменные ограды, пока без сил не свалишься в слякотную лужу среди зарослей ежевики. Но он лишь закрыл глаза, привлек к себе жену, в отчаянном объятье сминая ее накрахмаленный фартучек, и позволил своим рукам, которые тискали ее зад, и губам, которые шарили по ее горлу, расправиться со всеми его мучениями.
— Ты моя любимая, — постанывал Фрэнк. — Моя любимая девочка.
— Нет, погоди, слушай… Знаешь, что я делала весь день? Скучала по тебе. И я придумала замечательный… Ну, погоди же… Я тебя люблю и все такое, но послушай минутку… Я…
Поцелуй был единственным способом заткнуть ей рот и убрать ее из поля зрения, но затем пол стал опасно крениться, и они, едва не грохнувшись на журнальный столик, просеменили к сладострастной безопасности дивана.
— Милый, — задыхаясь, прошептала Эйприл. — Я ужасно тебя люблю, но, может, лучше… Нет, не останавливайся… не останавливайся…
— Лучше — что?
— Может, переберемся в спальню? Только не сердись. Давай здесь, если хочешь. Я люблю тебя.
— Да, ты права. Пойдем в спальню. — Фрэнк встал и потянул ее за собой. — Только сначала приму душ.
— Нет, не ходи в душ. Я тебя не отпущу.
— Мне надо, Эйприл.
— Зачем?
— Потому что надо, и все. — Собрав волю в кулак, Фрэнк сделал шаг и покачнулся.
— Ты нехороший, ужасно нехороший! — Эйприл цеплялась за его руку. — Подарки тебе понравились? Как галстук? Я прошла дюжину магазинов, нигде нет приличных галстуков.
— Галстук шикарный, такого у меня еще не было.
Под колючими горячими струями, превратившими Морин Груб в липучую старую кожу, избавиться от которой можно было лишь яростным намыливанием, Фрэнк решил, что во всем признается жене. Он спокойно возьмет ее за руки и скажет: «Послушай, Эйприл. Сегодня я…»
Он выключил горячую воду и оставил одну холодную, чего уже сто лет не делал. Приплясывая и задыхаясь, он все-таки досчитал до тридцати, как бывало в армии, и вышел из ванной, чувствуя себя на миллион долларов. Признаться? Ну вот еще! Какой смысл?
— Ой какой ты чистый! — В своей лучшей белой сорочке Эйприл выпорхнула из платяной ниши. — Такой чистый и умиротворенный! Иди ко мне, только сначала минутку поговорим, ладно? Смотри, что у меня!