Дорога перемен
— Послушай, нам надо поговорить.
Все дальнейшее больше походило на сон. В событиях участвовала лишь доля сознания, и Фрэнк чувствовал себя сторонним наблюдателем, смятенным и беспомощным, который все же знает, что скоро проснется. Не успев осуществиться, все мгновенно становилось тягостным воспоминанием: вот он начал говорить, и лицо ее попасмурнело, вот она соскочила с его коленей и бросилась за халатом, который теперь придерживает у горла, точно плащ под ливнем, вот она расхаживает по комнате и говорит: «Что ж, по-видимому, все сказано, да? Зачем же было приходить?» — а он мотается следом, малодушно стискивает руки и сыплет извинениями:
— Морин, постарайся быть благоразумной… Если я дал хоть какой-то повод думать, что я… что мы… что я несчастлив в браке или еще что-то… я прошу меня простить. Извини, пожалуйста.
— А как же я? Что я должна чувствовать? Ты подумал, в какое положение меня ставишь?
— Мне очень жаль. Я…
И вот финальная сцена: в клубах черного дыма Морин сгорбилась над сгоревшими телячьими эскалопами.
— Ничего страшного, Морин. Давай съедим, если хочешь.
— Нет, ужин погиб. Все погибло. Тебе лучше уйти.
— Послушай, зачем нам…
— Я же сказала, уходи, пожалуйста.
Немереная выпивка в барах Центрального вокзала не сумела загасить эти образы, и всю дорогу домой измученный, голодный и пьяный Фрэнк умоляюще таращил глаза и шевелил губами, пытаясь урезонить Морин.
На другой день страх увидеть ее в конторе был так велик, что лишь при выходе из лифта он вспомнил: она же в отпуске. Что, теперь вслед за Нормой уедет на Кейп? Да нет, скорее всего, две отпускные недели она потратит на поиск новой работы; в любом случае, можно быть абсолютно уверенным, что он ее больше не увидит. Но вскоре облегчение капризно сменилось тревогой и смятением. Если они больше не встретятся, как же он… ну, все ей объяснит? Как спокойно и неприниженно скажет все те спокойные и неприниженные слова, которые должен сказать?
Тревожные мысли о Морин (может, позвонить ей? или написать письмо?) не покидали его всю субботу, пока в одуряющей жаре он трудился над устройством дорожки или придумывал мелкие поводы, чтобы отлучиться из дому и в машине бесцельно кружить по проселкам, бормоча себе под нос. И только в воскресный полдень, когда он отправился за газетами, а потом вновь наматывал милю за милей, с губ его сорвалось слово «забудь».
Стоял изумительный день. Фрэнк проезжал по гребню залитого солнцем длинного холма и, минуя заросли вязов с уже чуть пожухшими листьями, вдруг рассмеялся и саданул кулаком по старому, растрескавшемуся рулю. Забудь! Какой смысл об этом думать? Всю эту историю надо отбросить как нечто, не вписывающееся в главный стремительный поток его жизни, как нечто краткое, мелкое и чрезвычайно комичное. Норма с чемоданом нахохлилась у бордюра, голая Морин соскакивает с его коленей, а он, заламывая руки, топчется в чаде от сгоревшего мяса — все казались уродами из дурацкого мультика, когда нарастает веселая жестяная музыка, а картинка быстро съеживается в мерцающую точку, из которой радостно выпрыгивает титр «Вот и все, ребятки!».
Фрэнк съехал на обочину и дал себе отсмеяться, после чего ему стало значительно лучше, и он развернул машину к дому. Теперь он позволил себе думать только о хорошем: чудесном деньке, законченной работе на столе Поллока, трех тысячах годовых и даже завтрашней «организационной встрече». В конце концов, лето было не таким уж плохим. Фрэнк представил, как примет освежающий душ, переоденется, плеснет себе хереса (в предвкушении губы вытянулись трубочкой) и до вечера продремлет с «Таймс». А потом, если ничто не помешает, будет самое время спокойно и здраво обсудить эту досадную историю с диваном. Что бы там ни стряслось, все давно можно было уладить, если б он удосужился поговорить с женой.
«Знаешь, — скажет он, — это было сумасшедшее лето, и нам обоим здорово досталось. Я понимаю, сейчас тебе одиноко и странно, все кажется безрадостным, но, поверь мне…»
Белый аккуратный дом проглянул сквозь зелено-желтую листву; в общем-то, не такой уж и плохой дом. Как выразился Джон Гивингс, человеческое жилье — место, где сложный и подчас запутанный жизненный процесс то взлетает до невероятно гармоничного счастья, то низвергается в почти трагический хаос, перемежаясь маленькими курьезными интермедиями («Вот и все, ребятки!»); место, где лето бывает сумасшедшим, где порой чувствуешь себя одиноко и странно, где жизнь иногда кажется безрадостной, но потом все встает на свои места.
Эйприл хлопотала в кухне, где орало радио.
— Уф! Славный денек! — Фрэнк шлепнул на стол кипу воскресных газет.
— Да, чудесный.
Он долго стоял под приятно теплым душем, а потом долго расчесывал и укладывал волосы. В спальне перебрал три рубашки, прежде чем решил, что дорогая фланелевая в темную черно-зеленую клетку лучше подойдет к облегающим брюкам хаки. Прикинув разные варианты своего облика, Фрэнк остановился на приподнятом воротничке, расстегнутых до середины груди пуговицах и закатанных на два оборота рукавах. Присев перед зеркалом туалетного столика, с помощью второго зеркальца он проверил, как смотрится воротничок, и, повернувшись в профиль, поиграл желваками.
В кухне, прищелкивая пальцами в такт лившемуся из приемника джазу, он проглядывал газеты и не сразу заметил перемену в Эйприл: она была в своем старом «мамочкином платье».
— Тебе идет, — сказал Фрэнк.
— Спасибо.
— У нас херес остался?
— По-моему, нет. Кажется, все выпили.
— Черт, наверное, и пива нет. — Фрэнк подумал, не клюкнуть ли виски, но решил, что еще слишком рано.
— В холодильнике чай со льдом, если хочешь.
— Хорошо. — Без особого желания Фрэнк налил себе стакан. — Кстати, а где ребята?
— У Кэмпбеллов.
— Жаль, хотел почитать им комиксы.
Еще пару минут Фрэнк листал газеты, Эйприл возилась у раковины; поскольку больше заняться было нечем, он подошел к ней и взял ее за руку. Эйприл напряглась.
— Знаешь, — сказал Фрэнк, — это было сумасшедшее лето, и тебе… нам обоим здорово досталось. Я понимаю, сейчас тебе…
— Ты хочешь выяснить, почему я не сплю с тобой. — Эйприл высвободила руку. — Извини, Фрэнк, я не хочу об этом говорить.
Он слегка растерялся, но потом, стараясь расположить жену к разговору, почтительно чмокнул ее в затылок:
— Слушаюсь. О чем бы ты хотела поговорить?
Эйприл молча закончила с посудой и спустила воду из мойки, потом сполоснула, отжала и повесила на крючок тряпку; лишь тогда она отошла от раковины и впервые за все это время посмотрела на Фрэнка. Взгляд ее был испуганный.
— Что если ни о чем не говорить? Можно жить одним днем и делать свое дело без того, чтобы постоянно о чем-то говорить?
Фрэнк улыбнулся, как терпеливый психиатр.
— Я вовсе не предлагал и не собираюсь «постоянно о чем-то говорить». Я лишь хо…
— Ладно. — Эйприл еще чуть попятилась. — Потому что я тебя не люблю. Это годится?
К счастью, Фрэнк не успел стереть ласковую врачебную улыбку, и она помогла не воспринять ее слова серьезно.
— Это не ответ, — мягко сказала он. — Я хочу знать, что с тобой происходит. Возможно, ты пытаешься от всего укрыться, пока… ну, пока не начнется лечение. Вроде как желаешь снять с себя всякую ответственность. Может так быть?
— Нет. — Эйприл смотрела в сторону. — Или да, я не знаю. Выбери сам. Объясни так, чтобы тебе было удобно.
— Речь не о моем удобстве. Я хочу сказать, что жизнь продолжается независимо от того, надо тебе лечиться или нет. Да, ты переживаешь трудное время, это было то еще лето. Суть в том, что нам обоим крепко досталось, и мы должны помогать друг другу чем только можем. Видит бог, у меня самого были такие закидоны, что я подумывал сходить к психиатру. Вообще-то… — Фрэнк повернулся к окну и поиграл желваками, — я рассчитывал на твое понимание и хотел кое-что рассказать… об одном взбалмошном и глупом поступке, который недавно совершил.