Сто лет пути
– Ну, так, – Никоненко обошел женщину, почти перешагнул через нее как ни в чем не бывало. – Прибыла помощь в лице науки. Леш, где у нас?..
– Все на столе, товарищ полковник. Во-он, видите?
– Подходите поближе, товарищ профессор! На труп не смотрите лучше, если вам… неприятно.
Почему только в эту секунду профессор Шаховской сообразил, что лежащий на полу – уже не человек, а то, что было человеком, покуда не случилось что-то странное, непоправимое, и человека не стало. Осталось тело, из-под которого на светлый паркет натекла довольно большая лужа темной крови, и молодая женщина старалась не угодить коленками в эту лужу, это профессор тоже заметил.
Ему вдруг стало жарко так, что моментально взмокла спина, он потянул с шеи шарф, уронил и нагнулся поднять.
– Не смотрите вы туда, ей-богу!..
Начальственный, приказной, нетерпеливый тон, каким с Шаховским никто и никогда не разговаривал, немного отрезвил профессора, как будто холодной воды дали умыться.
– Вот сюда смотрите, здесь для вас привычней!
– Все в порядке, – проскрипел нервный профессор и пристроил на раззолоченный стул портфель и шарф.
– Может, присядете?..
– Спасибо, – уже твердо и несколько даже обозленно сказал «ученый человек», – со мной все в порядке. Не беспокойтесь.
Полковник пробормотал себе под нос, что он не особенно и беспокоится, и взял со стола две какие-то бумажки, желтые и тонкие от времени. Еще там стояла чашка с витой ручкой, расписанная голубыми узорами, и ничего более неуместного, чем эта чашка, нельзя было себе представить в помещении, где на полу лежит мертвое тело, вспыхивает фотокамера, бродят люди, переговариваются самыми обыкновенными голосами.
– Ну, так. Собственно, вот из-за этих штуковин мы вас и вызвали. Бумаги были обнаружены рядом с трупом, с правой стороны, а чашка здесь и стояла. Вы только голыми руками не хватайте. Варвара Дмитриевна! Подкинь перчатки, а?
Молодая женщина вытащила из своего чемоданчика пару медицинских и кинула резиновый комок в сторону полковника. Он ловко поймал, зачем-то подул на них и протянул Шаховскому.
Профессор взял перчатки так, как будто не знал, что с ними делать. Никоненко покосился и мотнул головой. По «прошлому делу» он помнил, что профессор оказался не так хлипок и ненадежен, как вроде бы полагается ученому. Он хорошо соображал, – это Никоненко особенно оценил! – нервическими припадками не страдал, на вопросы, помнится, отвечал понятно, без излишней «научности». Вот чего полковник особенно не любил, так это когда «образованные» говорят непонятное и смотрят жалостливо и малость свысока, как на дурачка деревенского!
Впрочем, он понимал, что для неподготовленного человека труп на полу в луже крови – зрелище, надо признать, удручающее. Да еще выдернули его из Думы!.. Там небось чинность, красота и благолепие, а трупов никаких не бывает.
Тут Никоненко решил, что нужно профессору помочь немного.
– А в Думе-то вы чем занимаетесь? Депутатствуете?
– Я?.. А, нет, ну что вы. Там помимо депутатской работы полно.
– Какой такой работы? – перепугался Никоненко, и Шаховской вдруг вспомнил его манеру играть в участкового уполномоченного Анискина из глухой сибирской деревни. Московский полковник время от времени начинал пугаться, напевно говорить, округлять глаза, цокать языком и подпирать рукой щеку – в соответствии с образом. Выходило очень достоверно и, видимо, помогало ему в его деле. – Какой же такой работы полно в Думе, если с утра до ночи по телевизору показывают, как люди в зале сидят и все поголовно сами с собой в крестики-нолики шпарят, а потом, стало быть, кнопочку жмут, за или против, а на табло циферки загораются, принято, мол, или, обратно, не принято!.. А потом по домам, чай кушать. Вот и вся работа!
– Ну, это на самом деле не совсем так, Владимир…
– Игорь Владимирович я! Запамятовали?
– Вернее, совсем не так. Работа любого парламента в принципе организована очень сложно, а в нашей стране еще сложнее, потому что со времен Первой Думы, то есть с девятьсот шестого года, так повелось, что всегда и во всем виновата именно Государственная дума! Она всем мешает, с ней очень неудобно, так или иначе приходится считаться, а не хочется считаться, да и опыта парламентаризма в России маловато, честно сказать…
Слава богу, заговорил, подумал Никоненко, и похвалил участкового уполномоченного Анискина, который всегда его выручал. Спасибо тебе, Федор Иванович, дорогой ты мой!
– А я готовлю разные материалы, например, для заседания комитета по культуре. Вот комитет должен решить, имеет смысл за государственные деньги открывать музей… не знаю, допустим, Муромцева, и я готовлю документы…
– Кто такой Муромцев?
– Председатель Первой Думы, очень интересный персонаж.
Шаховской сосредоточенно натягивал резиновые перчатки. С непривычки натянуть их было трудно.
– Муромцев – часть истории, и важная! Как и первый русский парламент. Но почему-то история отечества никого не интересует всерьез, особенно в этой части. Про дворцовые перевороты всем интересно, а про парламент никто ничего толком не знает. Когда был создан, для чего. Почему просуществовал так недолго. А не знать это – стыд и дикость. Да и опасно не знать…
– Ладно вам, профессор, что за пессимизм-то!
– «Кто в сорок лет не пессимист, – сказал Шаховской и пошевелил резиновыми пальцами, – а в пятьдесят не мизантроп, тот, может быть, и сердцем чист, но идиотом ляжет в гроб».
Никоненко крякнул:
– Это кто сочинил? Вы?
– Все тот же Сергей Андреевич Муромцев.
– Эк его разобрало, вашего Муромцева! Людей не любил?..
Тут профессор спросил неожиданно:
– А вы любите? Людей? Всех до одного?
И аккуратно вытащил у полковника из руки тонкий бумажный листок. Никоненко так, с ходу не придумал, что бы такого сказать по поводу любви к людям, вызывать Анискина по такому пустячному поводу не стал и уставился Шаховскому в лицо.
…Сразу было понятно, что желтые и тонкие листы – подлинный раритет, никаких сомнений. На первый взгляд, судя по манере написания, расположению текста на странице, бумагам лет сто, не меньше. На одном листе было письмо с обращением и подписью, на втором – какая-то записка, по всей видимости составленная наспех. Записку Шаховской отложил, а письмо поднес к глазам, зачем-то понюхал, перевернул и посмотрел с другой стороны.
– Ну? – нетерпеливо спросил полковник Никоненко. – Чего там написано? Я ни слова не разобрал.
Профессор начал быстро читать вслух:
– «Милостивый государь Дмитрий Федорович, спешу сообщить вам, что дело, так беспокоившее нас в последнее время, завершилось вполне благополучно. Заговор ликвидирован полностью, опасность, угрожавшая известной вам особе, миновала. Со слов Петра Аркадьевича, с которым я имел удовольствие беседовать сегодня днем на Аптекарском, столь благополучным исходом, в каковой я, признаться, не верил до последнего часа, мы все обязаны князю Шаховскому, доказавшему, что и в Думе есть люди благородные, проявляющие большую волю в достижении того, что есть нужно и полезно для государства. Петр Аркадьевич уверил меня, что государь, также обеспокоенный, завтра же узнает обо всем. С нетерпением жду личной встречи, чтобы поведать вам все подробности этого удивительного дела, совершенно во вкусе г-на Конан Дойла и его сенсационных рассказов, которыми нынче зачитываются обе столицы. Сейчас могу лишь заинтриговать вас известием, что чашка с бриллиантами, фигурировавшая в деле, исчезла бесследно. Примите мои уверения и проч.». Подпись и число, двадцать седьмое мая тысяча девятьсот шестого года.
Профессор перевел дух. Глаза у него блестели. Никоненко пожал плечами и покосился на письмо – он профессорских эмоций не разделял.
– Как вы не понимаете?.. Судя по подписи, это письмо Щегловитова, в девятьсот шестом году он как раз был министром юстиции! Петр Аркадьевич, который упоминается, это, скорее всего, Столыпин, министр внутренних дел, и на Аптекарском у него была дача, это известный факт.