Всё и сразу
Щелчок – и висящий на зеркале веревочный браслетик качается, как маятник. Клетчатое одеяло брошено назад, пепельница по-прежнему пуста, а вот подушечка, которую я просовывал между ним и дверью, так и лежит под сиденьем. Достаю ее, что есть силы сжимаю коленями. Развожу колени и опять сжимаю. Снова жму на газ.
Первых метров тридцать «пятерка» свистит, потом переходит на привычное гулкое контральто – узнаю нашу Мильву. Оставив ее возле дома, поднимаюсь по виа Маджеллано, изо рта вырываются облачки пара. Ныряю на узкую мощеную улицу у начальной школы, по которой гуляют коты: вон, даже сейчас трое свернулись с краешку. Миную их, и один, серый, с пятном у основания хвоста, увязывается следом – сдается только на ларго Бордони. Площадь безлюдна, я сажусь на скамейку. Церковь и все, кто пришел на похороны, остаются где-то за домами.
Продавец в газетном киоске, помощник спасателя, бариста, консультант в магазине одежды, копирайтер, игрок, креативный директор в рекламном агентстве, творческий консультант, но неизменно – игрок.
Они говорили: почил. Говорили: ушел. Говорили: его больше нет.
Когда гроб грузят в катафалк, я вижу Джулию. Она глядит на меня издалека, ближе не подходит. Волосы сильно ниже плеч. Эта сказала бы, наверное: он умер. Нандо Пальярани умер. Твой папа умер.
В тот год на виа Меравильи весь июнь устраивали стол с закрытием по времени. Участников звали к шести, чтобы в четверть седьмого начать, а к девяти уже разъехаться. Игра за таким столом длится строго от и до: никаких задержек, передумать нельзя. Круг, другой, и так до самого конца. Секрет в том, чтобы, когда время уже почти истекло, интуитивно почувствовать, успеешь ли, закончив текущую партию, разыграть еще одну, последнюю, пойти ва-банк, вернув хотя бы часть проигрыша или закрепив законный выигрыш: так сказать, отвáльную [41].
К двадцати минутам девятого я проигрывал шесть тысяч шестьсот. По моим подсчетам до девяти нам предстояло еще две партии. Но уже следующая затянулась настолько, что обещала стать прощальной. У меня на руках была пара десяток. Нас оставалось трое, включая тугодума. Тугодумы: игроки, которые всячески замедляют темп, чтобы заставить понервничать любителей спасти вечер, что называется, на флажке. У них самих, как правило, все складывается успешно.
В без четверти девять мы по-прежнему сидели за столом: это означало, что надежды на еще одну партию не осталось, зато был шанс немного переиграть, чтобы добросовестно закончить текущую. Именно в такие моменты ставки сыплются в банк щедрее обычного, поскольку другой возможности законопатить дыры или хотя бы просто попытать счастья уже не будет. Именно здесь игроки и переходят черту. Перейти черту: использовать имеющиеся средства с крайним безрассудством и дерзостью.
В десять минут десятого в банке лежало три тысячи восемьсот. В двенадцать минут десятого мы вскрылись. Тугодум блефовал, у другого игрока оказалось две пары: я проиграл еще пять тысяч с гаком. Итого порядка двенадцати тысяч, а на руках у меня было всего четыре. На оставшееся пришлось дать расписку.
Помню, я вышел на улицу, а на площади у виа делле Орсоле гомон. Люди носятся туда-сюда, радуются грядущим праздникам, а где-то в глубине виднеется фреска с Мадонной и младенцем, обнаруженная четырьмя веками ранее каменщиком, которому пришло в голову оттереть закопченную стену собственным фартуком. Я подошел ближе, постоял немного, разглядывая Мадонну и Христа, ее небесно-голубой покров и его бурую кожу. Мне нужно было присесть, немного размять руки, спину, порыться в обчищенных карманах в поисках неоплаченного чека и потерянных денег. Наконец я поднялся, прошел через площадь и уже на выходе, миновав последнюю группу людей, семь лет спустя после первого стола, вдруг осознал, что меня вело все эти годы: не упоение; не адреналиновая зависимость; не тайная надежда на удачу; не выигрыш и не желание рискнуть; не стремление перейти черту или горячая кровь. Выйдя на улицу, я вдруг понял слова одного парня, бросившего пару месяцев назад в Новаре после особенно буйной партии: «Насыщенный был вечер, а?»
Насыщенный вечер. Полнота жизни. Максимальная концентрация бытия в минимально возможную единицу времени. Мадонна и Христос в своих нимбах, благословляющие этот укромный уголок Милана. Мы и наше все-и-сразу, блаженствующие в этом укромном уголке Милана. Благословение и блаженство.
Дон Паоло во время проповеди: Нандо, человек, чьи ноги сами шли в пляс.
В понедельник Биби решает сходить со мной к нотариусу. Ждем в приемной, но едва нас вызывают, она машет рукой, что не пойдет. Так и сидит сгорбившись, скрестив на коленях руки и закусив нижнюю губу.
В кабинете Лоренци пахнет свежим лаком. Меня усаживают в бежевое кресло с мягкими подлокотниками, выражают соболезнования. Секретарша, раскрыв папку, передает нотариусу бумаги: восемнадцать тысяч двести двадцать евро на текущем счете, недвижимость в Римини, в Монтескудо, «рено-пятерка» и участок земли в Сан-Дзаккария без права застройки.
Затем мне вручают конверт: на нем мои инициалы, а на обороте – дата четырехмесячной давности. Нотариус протягивает мне нож для писем, вспарываю и обнаруживаю внутри отпечатанный на принтере листок, подписанный «Фердинандо Пальярани».
Это согласованный с банком инвестиционный план, который я, если захочу, могу одобрить. Считается, что соответствующее отделение должно будет проинформировать меня лично.
Я досадливо морщусь.
– Что-то не так? – спрашивает Лоренци.
– Долгов нет. Это другое.
Отрабатывать прыжки в гостиной и в гараже он бросил. Ни слова больше о том обломе. Ни слова больше о Большом рождественском бале в Габичче. Ни единого танца.
Лето заканчивается, и когда наступает первый субботний вечер их любимого сезона, я застаю их слоняющимися туда-сюда по гостиной.
– А вы-то что?
– Нам уже хватит.
Когда мы выходим от нотариуса, я говорю Биби, что в конверте лежал инвестиционный план. Она сперва теряется, потом произносит еле слышно:
– А он насквозь тебя видел.
Смеряю ее суровым взглядом.
– Ты же транжирой был, да?
– Так меня еще не называли.
– Нет, значит?
– Спроси Даниеле.
– Да ладно, я пошутила. – Она гладит меня по плечу.
– Ну, раз пошутила, то сегодня этот транжира сводит тебя куда-нибудь поесть, – но это «куда-нибудь поесть» мне вдруг словно ком в горле. Встаю как вкопанный.
– Эй! – Биби берет меня за руку.
– Я как-то сказал ему, что ни ты, ни я не готовим. Видела б ты его лицо…
– Типа?
– Будто небеса разверзлись.
Биби улыбается, ямочки у нее на щеках, как две запятые. Она широко шагает, волоча меня за собой.
– Ну, Нандо вечно у плиты, а нас сегодня ждут всякие вкусности. Тальятелле.
– Тальятелле?
– И конвертики с инвестициями. – Она тащит меня по пьяцца Кавур и пешеходной улочке, тянущейся вдоль театра Галли, а у меня внутри все кипит от злости: на него, на его предусмотрительность, на то, что он всю жизнь считал деньги.
Номер телефона Бруни. Смутно помню, как вырвал тот листок из старой записной книжки и сунул в какую-то книгу. Перерываю залежи на полках в спальне, во встроенном шкафу: хватаю книгу, встряхиваю, бросаю, хватаю, встряхиваю, бросаю. Куча растет, расползается по полу. Выхожу из комнаты, ступая прямо по обложкам, снова лезу в телефон. Ничего. В день ее похорон, пообещав завязать, я все стер.
Может, номер есть у брата моей бывшей соученицы по лицею? Он как-то вечером тоже забрел в дом с олеандром. Из всех присутствовавших только с ним мне будет легко связаться.
Звоню, вопросов он не задает, но, в свою очередь, просит дать ему время поискать. Мы заговариваем о его сестре: она стала статистиком в римском отделении Продовольственной программы ООН. Заговариваем о Нандо, о смерти которого он узнал от матери, они оба выражают мне искренние соболезнования. Потом вешаем трубку, и минут через десять он присылает мне эсэмэску с номером Бруни.