Роман с Полиной
— Я сама русская, мне все отлично известно, — сказала Полина. — Я почему спрашиваю, можно кого-нибудь усыновить?
— Вполне.
— Как это делается? — разволновалась Полина.
— Вас, видимо, интересует международное усыновление?
— Видимо, да, потому что я живу за границей. Но у меня есть и русское гражданство.
— К сожалению, не смогу вам объяснить относительно международного усыновления. Я этим не занимаюсь, это слишком доходное дело, чтобы меня кто-то к нему подпустил, но я могу вам указать женщину, которая делает это.
Мы вошли в соседнюю комнату. В топке «голландки» светили белыми огоньками прогоревшие поленья. Разомлев в тепле, дети раскинулись в своих кроватках. Они были почему-то похожи своими странными непривычными стороннему глазу лицами, словно родились от одной мамы и одного отца.
— Это дауны и дебилы, — прошептала медсестра, заметив на наших лицах некое замешательство.
Полина молча ухватилась за мою правую руку.
— Многие заблуждаются, думая, что они сумасшедшие, а они продвинутые, они знают то, что никогда не узнаем мы, — прошептала медсестра, заботливо поправляя одеяла в кроватках. — По закону вы можете усыновить ребенка, который не очень здоров и… не имеет перспектив быть усыновленным в России… но если очень постараться, можно усыновить кого угодно — ведь все мы люди и всем хочется сладко кушать…
Несколько на отшибе, у окна, мы заметили кроватку, покрытую марлевым пологом.
— А там кто? — прошептала Полина.
— Ваня Урусов.
— А почему он закрыт?
— Так, — нейтрально ответила медсестра.
— Можно на него посмотреть?
Медсестра пожала широкими сильными плечами.
— Это не военный склад, наверное, можно, — сказала она, утирая нос у одного распустившего сопли дебила.
Полина приподняла полог и потеряла сознание — в кроватке стоял и молча раскачивался, ухватившись сильными недетскими руками за боковую решетку, младенец мужского пола, в глазницах которого не было глазных яблок, а на месте рта краснела раскрытая волчья пасть.
Две недели Полина не приходила в себя, две недели у нее стояла сорокаградусная температура. Врачи определили у нее горячку и крупозное воспаление легких. Мы задержались в этом маленьком городке неподалеку от Салехарда на два месяца. Он находился от моей последней ИК в 600-х км, столько мы проехали с Полиной за 12 часов нашего бегства. До Владивостока, откуда мы должны были улететь в Бостон, было еще 7.000 км. В этом небольшом городке, который я буду любить и помнить до последней минуты жизни, мы встретили Новый год, Рождество и Крещение.
Полярная ночь подходила к концу, но теплее не становилось. В местной гостинице был такой дикий холод, что даже отопительные батареи покрылись инеем. Мы поселились в загородном доме Савельича. Дом был срублен на славу, его толстые стены из вековых лиственниц могли бы выдержать даже осаду. Про лиственницу я когда-то читал чудеса — ну, хотя бы то, что Венеция уже 800 лет стоит на столбах из лиственниц. А там сплошная вода. Петербург — 300, там болота, что нисколько не лучше. Вот какое чудесное это дерево, лиственница.
В доме была одна большая изба. На 42-х кв. метрах здесь стояли сразу два отопительных агрегата: огромная русская печь, на какой Емеля ездил в гости к царю и покорял наивное чистое сердце царевны, и «голландка», которые, как я заметил, очень распространены в этих местах. На печи грела застывшие в Арктике легкие исхудавшая, как монахиня во время Великого поста, и такая же притягательная, Полина.
Я топил печь с утра, в ней же готовил нашу простую еду: картофель, кашу, кроме того, я купил половину теленка оленя и рубил котлеты. В погребе в кадках стояли квашеная капуста, соленые огурцы и грибы, моченые яблоки и брусника, соленая рыба муксун, варенье из дикой малины и черной смородины. Все это Савельич велел брать без всякого ограничения.
Тепло в русской печи сохранялось до следующего утра, Полина свисала с нее и, не моргая, следила за каждым моим движением. Я подходил и целовал дорогое лицо, она сворачивалась, не разрешая целовать себя в губы, говорила, что могу заразиться. Я думал, если бы ты знала, родная, в каких условиях я выжил и хоть бы раз заболел, хотя только и мечтал о том, как бы попасть «в больничку».
За эти полтора месяца мы так сроднились, что нам было хорошо друг с другом, даже когда мы молчали. Я вспоминал Метерлинка, который считал, что именно тишина и молчание способны объяснить то, что не могут объяснить слова. Спали мы в разных местах, и ни один из нас, кажется, уже не стремился к иной близости. Скажу честно, лично меня это не угнетало. Потому что я, как ни печально в этом признаться, никогда не был половым гигантом.
Едва придя в себя, Полина тут же заговорила о том несчастном уродце, который денно и нощно, не ведая покоя, раскачивался в своей кроватке на сильных кривых ножках. Ей пришло в голову, что он родился таким потому, что был никому не нужен и никто его не любил. Полина вдохновенно объясняла мне, что когда она усыновит его, он станет нужен и будет любим, и все сразу изменится, он превратится в нормального здорового мальчика.
Я нашел в городе факс и каждый день посылал Роберту депеши, которые она писала ему на английском, и каждый день получал ответ от него. Было очевидно, Роберт, как все, был под пятой у Полины. Вместе с тем он был деловой и энергичный, как всякий американец. Уже в первый день он отыскал в своем штате агентство по международному усыновлению, открытое выходцем из России профессором Кориным, и поручил ему вести свое дело. В Америке организация усыновления русского ребенка стоила усыновителям 30.000 долларов.
Те наличные, которые были у Полины, скоро закончились. Банка, где можно было бы получить деньги по ее кредитным карточкам, в этом городе не существовало и, как ни жалко было, пришлось продать нашего друга-землепроходца. Ребята, которым я продавал машину, увидели во мне заурядного лоха и попытались кинуть, всучив вместо денег куклу с нарезкой. Я распотрошил куклу у них на глазах и потребовал настоящих денег. Они пригрозили замочить меня хоть в сортире, хоть на свежем воздухе.
Пришлось искать местного авторитета и раскрыть перед ним свой расклад, показать, кто я такой. Местным уголовным авторитетом оказался начальник райотдела милиции. Он пояснил, что ничего особого в этом на сегодня нет, по всей России так, надо же спасать родину от беспредела. Деньги мне вернули, но со дня на день я стал ждать ареста — авторитет авторитетом, а служба службой, и кто знает, какая масть будет сверху в тот или другой миг его нелепого существования.
На всякий случай я купил здесь сорок седьмой «калаш», вместе с двумя сотнями патронов он обошелся мне в 1000 $, что для такой дыры вполне нормально. Я не большой знаток оружия, но мне кажется АК-47 лучше последующих модификаций. По крайней мере никакой «броник» не спасает от его пуль.
Все дни после больницы Полина мыла свое дивное исхудавшее тело в топке русской печи, как это было принято в этих местах. Вначале ей было там страшно, и она требовала, чтобы я тоже залезал туда и сидел рядом. То ли к счастью, то ль к несчастью, мы вдвоем там не помещались. Я сидел рядом, у топки, и мне это не было в тягость. Потом она так привыкла к такому мытью, что написала Роберту факс, чтобы он сложил в бейсмонте их дома в Бостоне такую же печь. И как Полина привыкла к русской печи, так я постепенно привыкал к мысли, что Роберт всегда будет между нами, или я между ними, по крайней мере, это почему-то перестало казаться невероятным.
11 февраля, этот день я буду вспоминать в свой последний миг на земле, Полина сказала, что ее болезнь страшно ей надоела, что лучше уж умереть, что она хочет выпарить ее из себя, и попросила меня истопить баню.
Я натаскал воды из проруби, наколол березовых дров, основательно перемазался в саже, но баню все-таки протопил. Полина попросила пойти вместе с нею, объяснив это тем, что боится, как бы ей не стало там плохо. Электричества в бане не было, свет шел от 10-линейной керосиновой лампы, Я никак не мог понять, почему эту лампу называют 10-линейной, — что означают 10 линий? Высоту стекла? Ширину фитиля? Какую-то особую яркость? Полина тоже не знала.