Роман с Полиной
Я шел по местам, где сорок семь лет назад был счастлив мой папа, молод мой дедушка, и плакал, потому что прошлого не вернуть и все в жизни происходит совсем не так, чтобы мы были счастливы.
Это было прекрасное место, сопки светились нежным розово-сиреневым цветом. Надо спросить у Горбенко, как называются эти сказочные кусты. Наверное, это багульник, вид таволги, или ивы, или как там еще. Моя любимая девочка, конечно, знает, что это за куст. Ведь она биолог. Интересно, как там она сейчас, в Америке? Что рассказала обо мне Роберу? Что сказала Деборе? Что думает обо мне сама…
Мне стало жарко, будто я опустился в горячий гейзер — я сошел с ума?.. Полина не в Америке. Полину убили, когда мы ехали на экскурсию в заповедник имени Комарова, и сопки светились точно таким же розово-сиреневым цветом. Как я мог забыть про это? Я еще спросил ее, что это такое? Она ответила, дикая вишня, которую зовут сакура. А здесь это не вишня, нет, это совсем не вишня… это просто багульник…
Сегодня утром я едва встал. Из меня фонтаном шла темная кровь, значит, процесс идет и осталось совсем недолго… Хорошо, что Полина не увидит меня таким. Хорошо, что в моей адмиральской каюте есть гальюн, и никто не знает, что я разлагаюсь. Я подумал, что, может быть, когда я стану совсем плох, мне надо будет как-то ускорить процесс, например, упасть в море, чтобы никто не видел и не мог спасти. И чтобы я сам не мог выплыть.
Эти шкурные мысли о самом себе высушили мои слезы.
Вот здесь был пляж, здесь мой веселый, любимый юным народом пятнадцатилетний папа купался с друзьями. В этом месте, на глубине, стояла вышка. К ней от берега вели мостки. Как-то на спор папа прыгал с нее ночью в кромешную тьму. Он говорил, что здесь очень глубоко, около пятидесяти метров.
Я посмотрел на тихое спокойное озеро, и оно почему-то стало казаться враждебным. Наверное, в таких озерах водятся всякие Несси. Папа говорил, что как-то он с одной девочкой переплывал через озеро вон в том диком месте, и им обоим весь путь чудилось, что кто-то следит за ними из глубины и вот-вот схватит за ноги.
Я подумал, может быть здесь? Вдруг оно схватит меня…
Я разделся догола, аккуратно свернул одежду и сложил ее кучкой на тоненькой полоске песка. До чего холодной показалась вода. Тогда тоже был май, когда папа прыгал в темноту с вышки. Хорошо, что вода ледяная, вполне может свести ноги, и тогда, если даже не попадется Несси, я не выплыву. Главное, чтобы это не было самоубийством, потому что самоубийц ни за что не оправдают на страшном суде. Я вспомнил, что письмо я еще не написал, и вернулся на берег.
…Эта девушка была старше папы на год, в 56-м она окончила десять классов, получила золотую медаль и 7 июля уехала в Свердловск, теперешний Екатеринбург поступать в политехнический институт.
Папа уехал с родителями в Горький, теперь Нижний Новгород, который всегда вспоминал как очень тяжелый и неудачный, по-настоящему горький для него город. Там у папы на берегу затона им. 25-летия Октября в деревянном одноэтажном доме жил дедушка, мой прадед.
Его, когда он был 9-летним мальчиком и жил с родителями-водниками на барже, это было еще в позапрошлом веке, умирающий колдун обучал своему ремеслу. Прадед умел кое-чего делать на моих глазах, когда я смеялся над ним, не веря ему, он взглядом за 50, может быть, метров распряг лошадь. Невероятно и странно было мне видеть это: лошадь вдруг побежала сама по себе, а телега покатилась сама по себе.
И всякий раз прадед что-нибудь выигрывал по лотерее, это происходило так — он выгонял женщин из дома, запирался в темной комнате с билетами и газетой с таблицей, что-то там делал, а потом выходил с билетом, который выиграл. Выигрыши были не самые крупные: холодильник «Саратов», он до сих пор наверное работает, стиральная машина «Урал», телевизор «Темп» — этим он снабдил всех своих детей и даже племянников. А вот «Волгу» так ни разу не выиграл, как я ни хотел этого, объясняя тем, что не сумел перенять настоящее мастерство, не выдержал последнее испытание. Ему дали топор и велели зарубить того, кто откроет ему дверь, когда он придет домой. Открыла мама, он любил ее. После этого он полгода был при смерти, а для колдуна пришлось разбирать потолок, чтобы он смог умереть.
Вот здесь, где сейчас в зарослях иван-чая валяются беленные когда-то гашеной известью дощатые стены бараков и торчит частокол разваленных печек, видимо, был военный госпиталь. Здесь папа лежал с вывихнутым голеностопом, и сюда она пришла, чтобы проститься с ним. Она сказала: «Мы должны проститься. Завтра я уезжаю».
Папа сказал, что у него будто все взорвалось в голове. Хотя он всегда знал, что она скоро уедет. Он говорил, что в этот миг понял все про себя, узнал, что будет всегда неудачником и хотя будет много трудиться и всего достигать, в самый последний момент, когда ему, наконец, повезет и он чего-то достигнет, что-то всегда будет случаться, из-за чего достигнутое станет блефом и пустотой.
Честно говоря, так и было.
— Возьмем даже последнее, — говорил он, — я — доктор наук, профессор, заведующий кафедрой, но для того чтобы не помереть с голоду, иметь возможность как-то элементарно существовать и платить за теплоснабжение, электричество и квартиру, должен мотаться в какую-то тьмутаракань, возить барахло. А будь я профессором МГУ, ну хотя бы в том же 56-м году, у меня была бы квартира в высотном доме, прислуга, дача и машина «ЗИМ»… Но в очередной раз в России посредственность произвела революцию, в очередной раз победила и присвоила себе все… Не скажу, что в этом судьба человечества, но судьба России кроется здесь — в вечном торжестве посредственности… и в ее странном умении присваивать себе все…
Так думал мой папа, так говорил и с этим, наверное, умер.
— Не скажу, что в этом судьба человечества, но судьба России кроется здесь — в вечном торжестве посредственности, — повторил я и подумал, может быть, папа прав.
На развалинах Пресноозерской школы, где 47 лет назад учился мой папа и был каждый день счастлив, я прикрутил табличку, которую выгравировали матросы-оружейники с моего военного корабля: «Здесь, в марте, апреле и мае 1956 года учился и был счастлив ОСС НИКОЛАЙ НИКОЛАЕВИЧ, впоследствии доктор Астрономии, профессор МГУ, член-корреспондент Академии наук России. 1940–2000 гг.»
Как звали эту девушку, папа почему-то не любил говорить. Врал, что забыл. Проговорился только один раз:
— Очень простое имя… «Наира»… видимо, означает «новая» на каком-нибудь языке. Скорее всего, на древнееврейском.
— Она была еврейкой? — спросил я его.
— Ты можешь отличить евреев от неевреев? — спросил он меня. — С чем тебя поздравляю. Я никогда этого не умел и не хочу уметь. Я знаю, что во мне скорее всего нет ни грамма еврейской крови, как и в моем отце, твоем дедушке, но в пятьдесят втором году, когда мы служили в Москве, на него, капитана второго ранга, орденоносца, в булочной с воплями «бей жидов, спасай Россию!» кинулась какая-то шелупень — только из-за того, что он был красивый, имел темные волосы, породистый нос и иссиня-черные брови. И потому что сверху дали отмашку.
Да, дедушка у меня был красивый, это уж точно, я помню. Я представил его в военно-морской форме — наверное, был такой же красавец, как Славик Горбенко, не хуже.
— Ну, и как он, отбился? — пошутил я.
— Он не отбивался. Он никогда не воевал с женщинами, — серьезно ответил папа.
Мой дед умер в тот год, когда я загорал в Мордовлаге.
До этого он почти год не ходил. Отец так и не решился сказать ему, где я на самом деле, врал, будто меня призвали в армию, дали офицерское звание, будто служу в хорошем спокойном месте на космодроме «Плисецк». Там много ягод, грибов, рыбы в озерах и боровой дичи. А командиром космодрома, помнишь, товарищ был у меня по факультету, небольшого такого росточка, по фамилии Боксер, он после университета пошел в армию и теперь уже генерал…
Дед радовался за меня, улыбался и тихо шептал: «хорошо…» Он закрывал глаза и видел меня таким же, каким был сам в мои годы: веселым, белозубым, красивым, в великолепной форме морского офицера. И чудилось ему в этот последний миг, что жизнь прожита не зря, пусть эта странная перестройка, которая почему-то привела к плохому, но была война, в которой они победили. Есть внук, который пошел по его стопам.