Художник зыбкого мира
– Ну, Итиро, ты стал совсем взрослым! Сколько ж тебе лет-то исполнилось?
– Восемь, наверное. Пожалуйста, дед, идем вон туда, мне нужно кое-что обсудить с тобой.
Мы с Сэцуко последовали за ним к скамье, где нас ждала Норико в новом ярком платье, которого я никогда раньше на ней не видел.
– Как ты сегодня весело выглядишь, Норико, – сказал я ей. – Я начинаю думать, что стоит дочери покинуть отчий дом, и она сразу становится неузнаваемой.
– А с какой стати женщина должна одеваться кое-как только потому, что она вышла замуж? – мгновенно парировала Норико, хотя мой комплимент ей был явно приятен.
Потом, помнится, мы еще немного посидели у памятника императору Тайсё, мирно беседуя. Собственно, в парке мы встретились потому, что дочери мои давно уже собирались пройтись вдвоем по магазинам, а я обещал им, что зайду с Итиро в большой универмаг, мы пообедаем там в кафе, а потом я покажу ему центр города. Итиро не терпелось поскорее уйти, и он все тянул меня за руку и ныл:
– Дед, идем! Пусть эти женщины друг с другом болтают. У нас же с тобой дел полно!
Мы оказались в кафе универмага чуть позже того времени, когда у служащих бывает перерыв на обед, и народу в зале почти не осталось. Итиро некоторое время изучал выставленные для выбора блюда, а потом вдруг повернулся ко мне и сказал:
– А догадайся, дед, какую еду я теперь больше всего люблю?
– Хм… не знаю, Итиро. Пирожные? Мороженое?
– Шпинат! Шпинат – вот что дает человеку силы! – Он напыжился, старательно демонстрируя мне свои бицепсы.
– Ясно. Ну что ж, в «Джуниор-ланч» тоже входит шпинат.
– «Джуниор-ланч» – это для малышей!
– Возможно. Но это вкусно, и дедушка тоже, наверное, себе такой закажет.
– Ладно. Тогда и я закажу «Джуниор-ланч». Просто чтобы составить тебе компанию. Только ты скажи, чтобы мне принесли побольше шпината, ладно?
– Обязательно скажу.
– А знаешь, дед, и тебе нужно есть шпинат как можно чаще. Он дает человеку силы.
Итиро выбрал столик у широкого окна и, ожидая, пока принесут наш заказ, все прижимался носом к стеклу, разглядывая главную улицу нашего города, деловито шумевшую четырьмя этажами ниже. Мы с Итиро не виделись больше года – с тех пор, как они с матерью в последний раз приезжали к нам, – на свадьбе Норико он не был из-за гриппа, – и меня просто поразило, как сильно повзрослел он за это время. Он не только подрос, но и вел себя по-другому – гораздо спокойнее, без детских капризов. Особенно изменились его глаза: они смотрели теперь совсем иначе, гораздо серьезнее.
Глядя на внука, не отлипавшего от окна, я не мог не заметить, как сильно он становится похож на своего отца. Было в нем, конечно, кое-что и от Сэцуко – в основном в манере поведения и мимике. Но больше всего меня – причем уже не в первый раз – потрясло его сходство с моим покойным сыном. Просто удивительно, до чего Итиро напоминал мне восьмилетнего Кэндзи! Признаюсь, я всегда испытываю странное удовлетворение, если вижу в детях черточки, унаследованные от других членов семьи, и мечтаю, чтобы мой внук навсегда сохранил свое сходство с дядей.
Конечно же, мы не только в детстве открыты для того, чтобы обрести сходство с кем-то. В ранней юности, например, если у тебя есть любимый учитель или наставник, то и он непременно оставит свой след в твоем облике; и даже многие годы спустя, когда ты, возможно, придешь к переоценке, а может, и отрицанию того, чему учил тебя этот человек, все равно кое-что из внушенного им останется с тобой на всю жизнь – словно тень некогда оказанного им на тебя влияния. Скажем, я полностью отдаю себе отчет в том, что некоторые мои жесты – например, привычка размахивать руками, когда я что-то объясняю, – или специфические интонации, выражающие иронию или нетерпение, или даже целые фразы, которыми я особенно часто пользуюсь, переняты мною у Сэйдзи Мориямы, моего бывшего учителя. И я, возможно, не слишком обольщаюсь на свой счет, предполагая, что и многие мои ученики тоже получили от меня подобное маленькое «наследство». Но мне бы хотелось надеяться, что, какой бы переоценке ни подвергли они события тех лет, когда я направлял их, большинство из них все же останется благодарно мне за те знания и навыки, которые я им дал. Что до меня, то сам я, каковы бы ни были недостатки моего учителя Сэйдзи Мориямы – мы всегда называли его Мори-сан – и чем бы ни закончились наши отношения, всегда буду считать те семь лет, что я провел на его фамильной вилле в холмистой местности префектуры Вакаба, одним из самых важных этапов своей жизни и карьеры.
Теперь, когда я пытаюсь восстановить в памяти облик этой виллы, то все время вспоминаю один особенно нравившийся мне вид на нее с горной тропы, ведущей к ближайшей деревне. С тропы вилла, стоящая в низине, воспринимается как прямоугольник из темного дерева, окруженный стеной старых кедров. Две длинные и одна короткая стороны этого прямоугольника обрамляют внутренний дворик, который с четвертой стороны замкнут оградой с бревенчатыми воротами и тесно растущими кедрами. Нелегко, должно быть, было в старину тем, кто явился с недобрыми намерениями, войти в такой двор с крепко запертыми тяжелыми воротами.
Впрочем, современный захватчик вряд ли счел бы подобное препятствие таким уж непреодолимым. Ибо, хотя с тропы этого было и не видно, вилла пребывала в состоянии все усиливавшейся разрухи. Сверху, с тропы, нельзя было даже догадаться, как оборваны обои в комнатах, как истерты татами, а доски пола настолько прогнили, что во многих местах можно запросто провалиться, если забыть об осторожности. И когда я вспоминаю эту виллу, как бы глядя на нее с близкого расстояния, то в памяти неизменно всплывает разбитая черепица на крыше, ржавые оконные решетки, провалившиеся полы на верандах. Крыша в доме постоянно протекала, причем каждый раз в новом месте, и после дождливой ночи в комнатах стоял запах отсырелого дерева и гниющей листвы. А в определенные месяцы года разные насекомые, мотыльки и ночные бабочки, вторгались на виллу в таких количествах, прилипая к каждой впадинке в деревянной облицовке, прячась в каждой трещинке, что мы всерьез начинали бояться, что из-за этих насекомых дом в итоге и развалится раз и навсегда.
Из всех комнат лишь две или три еще пребывали в относительно приличном состоянии, и по ним можно было догадаться, каким очарованием некогда обладала эта вилла. Одну из этих сохранившихся комнат, где большую часть дня царил ясный спокойный свет, Мори-сан отвел для особых случаев, и я хорошо помню, как время от времени он созывал туда всех нас, десятерых своих учеников, чтобы показать очередную только что законченную картину. Прежде чем войти, каждый из нас на мгновение замирал на пороге и, затаив от восторга дыхание, впивался глазами в картину, стоявшую на мольберте посреди комнаты. А Мори-сан, как бы не замечая нашего появления, тем временем занимался каким-нибудь комнатным растением или смотрел в окно. Затем все мы рассаживались на полу вокруг картины и начинали, показывая пальцами, шепотом обсуждать ее друг с другом: «Смотри, как сэнсэй заполнил вон тот уголок. Замечательно!» Но никто прямо не говорил: «Какая замечательная картина, сэнсэй!», ибо между нами существовала некая негласная договоренность: вести себя так, словно нашего учителя в комнате нет.
Мори-сан в своих работах часто использовал какие-то новые приемы, и тогда среди нас разгорались весьма жаркие споры. Однажды, например, мы вошли да так и застыли перед картиной, на которой стоящая на коленях женщина была изображена так, будто глядишь на нее с какой-то удивительно низкой позиции – как бы лежа на полу.
– Очевидно, – помнится, доказывал кто-то, – такая низкая перспектива как бы придает позе натурщицы дополнительное достоинство, которого иначе она оказалась бы лишена. Прием в высшей степени удивительный. Потому что во всех прочих отношениях женщина эта выглядит весьма жалостливо. Созданное таким образом напряжение и придает картине ощутимую внутреннюю силу.
– Может, и так, – возражал кто-то. – Может, ее поза и выражает некое достоинство, но вряд ли это связано с низкой перспективой. Ясно же, что сэнсэй хотел сказать нечто более важное. Он говорит, что перспектива кажется низкой только потому, что мы слишком привыкли смотреть на предметы с обычного уровня. Совершенно ясно, сэнсэй хочет освободить нас от этой, в общем-то, случайной и ограничивающей нас привычки. Он словно говорит нам: «Разве так уж необходимо всегда видеть вещи в привычном до тошноты ракурсе?» Вот потому-то его полотно и производит столь сильное впечатление.