Художник зыбкого мира
– Правда? – с удивлением воскликнул я. – Как это забавно! И у меня когда-то был коллега с таким же прозвищем, которое получил, похоже, по аналогичным причинам.
Но Таро подобное совпадение, по-моему, не слишком удивило. Он вежливо кивнул мне и сказал:
– Помнится, и в школе у нас одного типа тоже все звали Черепахой. Я думаю, что на самом деле в каждом коллективе есть и свой естественный лидер, и своя «черепаха».
И Таро снова принялся смешить всех своими историями. Вспоминая теперь его слова, я прихожу к выводу, что зять мой, скорее всего, был прав; практически в любой группе людей, более-менее равных Друг другу, всегда есть своя «черепаха», даже если этого человека и не всегда так называют. Среди моих учеников, к примеру, такую роль играл Синтаро. Я отнюдь не пытаюсь этим как-то умалить достоинства Синтаро, его знания и умения; но если начать его сравнивать, скажем, с Куродой, то покажется, что и таланта в нем тоже маловато.
Я, наверное, вообще «черепах» не особенно люблю. Если кто-то и ценит их за трудолюбие, медлительное упорство и способность к выживанию, то другие вполне могут их заподозрить в недостаточной откровенности и способности к предательству. И наконец кое-кто, наверное, даже презирает их за нежелание хотя бы чуточку рискнуть, даже во имя собственных честолюбивых целей или во имя тех принципов, которые они, по их же собственным словам, исповедуют. Такой человек никогда не станет жертвой крупной финансовой катастрофы, какую пришлось пережить, например, Акире Сугимуре, когда он все свои средства вложил в переустройство парка Кавабэ; но верно также и то, что при всей своей мизерной респектабельности некоторые из них могут порой достичь положения, скажем, школьного учителя или чего-то в этом роде, никогда не поднимаясь выше среднего уровня.
Скажу откровенно: я действительно успел полюбить Черепаху за те годы, которые мы провели вместе на вилле Сэйдзи Мориямы, но вряд ли когда-либо относился к нему с должным уважением, как к равному. Так уж получилось, ведь наша дружба складывалась в те дни, когда Черепаху на фирме мастера Такэды подвергали всевозможным гонениям, да и в первые месяцы нашей жизни на вилле ему приходилось нелегко. А я постоянно оказывал ему неоценимую, по его словам, поддержку, и он считал себя в вечном долгу передо мной. Даже годы спустя, когда Черепаха наконец научился работать, не вызывая раздражения у других обитателей виллы, и, мало того, стал чуть ли не всеобщим любимцем благодаря своему мягкому услужливому характеру и приятным манерам, он не упускал случая поблагодарить
меня:
– Я так тебе признателен, Оно-сан! Ведь только благодаря тебе со мной здесь так хорошо обращаются.
В каком-то смысле Черепаха, пожалуй, действительно был мне обязан; ведь ясно же, что, если бы я не потащил его за собой, он никогда бы не решился оставить мастера Такэду и перебраться на виллу. Он исключительно неохотно решился на столь авантюрный шаг, зато потом ни разу не усомнился в принятом решении. И Мори-сан стал для него, по крайней мере на первые года два, настоящим божеством; он, помнится, даже не в состоянии был поддерживать с нашим учителем нормальный разговор и с трудом выдавливал из себя лишь тихое «да, сэнсэй» или «нет, сэнсэй».
Но рисовать Черепаха продолжал так же медленно, как и прежде, хотя на вилле никому и в голову не приходило его за это упрекать. Там было еще несколько человек, тоже работавших медленно, и эта «фракция» даже подшучивала над нами, что это мы работаем слишком быстро. Они, помнится, прозвали нас «машинистами» из-за того, с какой лихорадочной скоростью и интенсивностью мы воплощаем в жизнь любую идею, которая только придет нам в голову, – уподобляя нас машинистам паровоза, спешащим подбросить уголь в топку, пока пар в котле не иссяк. Мы же, в свою очередь, прозвали их «ретроглядами» – из-за того, что в нашем тесно уставленном мольбертами помещении они каждые несколько минут отступали от своего холста на несколько шагов полюбоваться на свою работу, постоянно натыкаясь при этом на работавших у них за спиной. Было бы, разумеется, несправедливо винить художника, который любит работать неторопливо, как бы постоянно отступая назад (в том числе и в переносном смысле), в том, что он умышленно нарушает правила поведения в мастерской, но нас, готовых в те времена смеяться над чем угодно, ужасно веселила эта кличка, носившая несколько провокационный характер. Я помню, сколько шутливых перепалок возникало между «машинистами» и «ретроглядами».
«Ретроглядом», честно говоря, можно было бы назвать практически любого из нас, и мы, чтобы не мешать друг другу во время работы, старались по возможности избегать скученности. В летние месяцы многие устраивались с мольбертом на просторной веранде или прямо во дворе, а некоторые предпочитали оставаться в доме и бродить с мольбертом из комнаты в комнату, следуя за изменяющимся светом. Мы с Черепахой любили работать в старой кухне, которой никто не пользовался, – просторном, похожем на сарай помещении в конце одного из крыльев дома.
Пол на кухне был земляной, но у дальней стены имелось дощатое возвышение, достаточно широкое, чтобы там поместились оба наши мольберта. Низкие потолочные балки с крюками, на которых некогда висели горшки, кастрюли и прочая кухонная утварь, а также бамбуковые полки на стенах оказались невероятно удобными для наших кистей, тряпок, баночек с красками и тому подобного. Мы с Черепахой доверху наполняли водой старый почерневший котел, притаскивали его на свою дощатую платформу и подвешивали на старый блок примерно на высоте плеча между нами, чтобы во время работы вода была всегда под рукой.
Однажды днем мы, как обычно, работали в кухне, и Черепаха вдруг сказал:
– Извини, Оно-сан, но мне страшно любопытно, что ты сейчас рисуешь. Наверное, творишь что-то особенное?
Я улыбнулся, не отрываясь от холста.
– С чего ты взял? Я просто немного экспериментирую, вот и все.
– Нет, Оно-сан, я давно уже не видел, чтобы ты работал с такой страстью. И ты испросил уединения! А ведь ты не испрашивал уединения уже, по крайней мере, года два. С тех пор как готовил к своей первой выставке «Танец льва».
Тут, наверно, нужно пояснить: когда художник чувствует, что ему могут помешать работать всякими ненужными комментариями, советами и замечаниями, не дав даже закончить картину, он может «испросить уединения». И это будет означать, что никто не станет пытаться увидеть эту работу до ее завершения или до тех пор, пока художник сам не отменит свою просьбу. Это очень разумное правило, особенно для тех условий, в каких мы жили и работали на вилле, где для десяти художников все-таки было тесновато; кроме того, оно давало возможность рисковать, пробуя новые методы работы и не боясь при этом показаться глупцом в чужих глазах.
– А что, действительно так заметно? – спросил я. – Мне казалось, я неплохо умею владеть собой.
– Ты, наверное, забыл, Оно-сан, что мы с тобой уже почти восемь лет работаем бок о бок. О да, мне заметно твое волнение, и я почти уверен, что это будет нечто особенное!
– Восемь лет? – удивленно заметил я. – Да, видимо, восемь.
– Конечно, восемь, Оно-сан. И для меня огромная привилегия – работать рядом с таким талантливым человеком, как ты. Хотя порой твои работы и заставляли меня чувствовать собственное убожество. И все-таки это большая привилегия!
– Ты преувеличиваешь, – улыбнулся я, продолжая работать.
– Ничего подобного, Оно-сан! Я уверен, что ничего не добился бы за эти годы, если бы не имел постоянного источника вдохновения в виде твоих работ, которые рождались у меня на глазах. И ты, несомненно, заметил, чем моя скромненькая «Осенняя девушка» обязана твоей великолепной «Девушке на закате». Это всего лишь одна из многих моих попыток, Оно-сан, подражать твоему блеску. Слабая попытка, я понимаю, но все же Мори-сан был так добр, что даже похвалил мою «Девушку» и сказал, что для меня это значительный шаг вперед.
– Хотелось бы знать, – пробормотал я себе под нос, перестав водить кистью и глядя на холст, – а это тоже послужит тебе «источником вдохновения»?