Вавилонская башня
– Разумеется. Я своих друзей давно не вижу.
– Скучаешь по ним, – произносит Найджел все тем же бесстрастным тоном.
– Естественно, – отвечает Фредерика.
– Так пригласи их, – предлагает Найджел. – Хочешь – пригласи. Пусть погостят.
Фредерика мгновение колеблется и решает не отвечать. Она хмуро смотрит в огонь камина. Потом таким же, как и у Найджела, бесстрастным голосом спрашивает:
– Ты в этот раз к нам надолго?
– Какая разница? Пригласи – и все. Буду я здесь, нет ли, – надеюсь, встрече друзей мое присутствие не помешает.
– Я не об этом. Я всего-навсего хочу узнать, надолго ли ты в этот раз приехал.
– Не знаю. На пару дней. На пару недель. Не все ли равно?
– Нет. Я хочу знать.
– Да я и сам не знаю. Вдруг позвонят. Вдруг дела какие-нибудь.
Фредерика смотрит на пылающие поленья, и ей представляется женщина, идущая босиком по горячему кострищу: осторожно перебирает ногами, стараясь не наступить на тлеющую головню, готовую вспыхнуть.
– Когда ты поедешь в Лондон, я поеду с тобой.
– Зачем это?
– Просто… помнишь, как раньше мы с тобой вместе: танцевали, в городе там всякое. И старых друзей я повидать хочу, это правда. И может быть, подыщу себе работу. Мне надо чем-то заняться.
Эта фраза получилась слишком натужной, без той непосредственности, какую хотела придать ей Фредерика.
– Мне кажется, занятий у тебя предостаточно. Ребенку нужна мать. А в доме для всех дело найдется.
– Не надо так, Найджел. Мне ты такого не говори. Ты знал, какой я была, когда шла за тебя. Ты знал, что я умная, независимая, что у меня большие планы. И это тебе, кажется, нравилось. Какие еще достоинства могли тебя привлечь? У меня ни денег, ни связей, я не красавица – только и было что ум да деловитость. Но нельзя же выбрать жену только за эти качества и ожидать, что она станет вести такую жизнь, как…
– Как кто?
– Как такая девушка, которую можно было бы скорее представить твоей женой, – но ты такую не выбрал, – которая ездит на охоту, стреляет, наслаждается жизнью в деревне.
– Не понимаю, зачем выходить замуж, если не хочется быть женой и матерью. По-моему, ясно, что, когда девушка становится женой и матерью, она должна быть готова к некоторым переменам. Я бы еще понял, если бы ты мне отказала. Помнится, когда я делал тебе предложение, думал, откажешь – но ты согласилась. Я считал, ты и правда человек дела. А ты только хнычешь. Такой у тебя славный сынишка, а ты хнычешь. Нехорошо.
Фредерика встает и принимается расхаживать по комнате:
– Найджел, выслушай меня. Прошу тебя, выслушай. Я тебя вижу редко – где ты бываешь, что делаешь, об этом ты рассказываешь мало.
– Тебе будет неинтересно.
– Возможно. Не знаю. Но мне надо чем-то заняться.
– Ты раньше много читала.
– Это для работы.
– Ясно. Что ж, если нет необходимости, не читай.
– Я не о том. Ты же понимаешь, что я о другом. Да, мне не нужно зарабатывать на жизнь – в смысле работать для заработка.
Да, нужно другое – так нужно, что она чуть не плачет.
– У тебя есть Лео, есть я – тебе мало?
– Ты вечно в разъездах. А о Лео и так есть кому позаботиться, опекунов у него в избытке: и Пиппи, и Олив, и Розалинда – они его обожают. Он ведь не только с родителями живет. Всех твоих друзей – и тебя, и друзей твоих – растили няни.
– Почему так получилось со мной, тебе известно. Мать ушла от мужа, ты же знаешь. Ушла, когда мне было два года, – ты знаешь, я рассказывал, часто рассказывал. Она была женщина бесхарактерная, непрактичная. Я-то думал, ты будешь заниматься Лео сама, будешь дело делать.
Он трагичен, обаятелен, груб.
– Ну пожалуйста, – настаивает Фредерика, – позволь мне поехать с тобой в Лондон и поговорить кое с кем насчет работы. Может, устроюсь рецензентом в издательство. Почти наверняка устроюсь – на Лео и домашние хлопоты время останется. А могу вернуться в Кембридж и приняться за докторскую – ее ведь можно частично писать и дома, а когда закончу, Лео будет уже большой. И я смогу заниматься чем хочу.
– И с приятелями можешь повидаться. Я смотрю, у тебя все больше не приятельницы, а приятели. В этот раз я тебя взять не могу. Я оттуда прямо в Тунис, надо встретиться с дядей. Не получится.
Тлеющие головни вспыхивают, выбрасывают огненные струйки, как газовая горелка. Фредерика воспламеняется:
– Тогда я поеду одна. Сама поеду, сама по себе. Тебе до меня дела нет, ты думаешь только о себе и о доме…
– И о Лео.
– И о себе. Я для тебя пустое место. Ты понятия не имеешь, кто я, что я. А я личность – была личностью. Я личность, которую уже не видят…
Говорит она страстно, и все же уверенности в том, что она личность, у нее нет. Ту Фредерику, какой она себя видит, в Брэн-Хаусе не знает никто – ни Пиппи, ни Олив, ни Розалинда, ни Лео, ни даже Найджел.
– Вон что Кембридж с девушками делает, – дразнит ее Найджел. – Растут там в тепличных условиях. Идей набираются.
– Я хочу туда вернуться, – объявляет Фредерика.
– Не выйдет, – отвечает Найджел. – Ты уже не в том возрасте.
Фредерика направляется к двери. Она уже было собирается побросать вещи в чемодан и уйти в ночь, пешком уйти. Но она не знает, где чемодан, да и шаг нелепый. Неужели с ее умом она не придумает, как убежать от тех обстоятельств – той жизни, – в которые ей не следовало бы попадать? Нервы раскалены, и от этого руки, зубы, позвоночник пронзает боль. Найджел преграждает ей путь. Тихим голосом – тихим, печальным, медоточивым – он произносит:
– Ты прости меня, Фредерика. Я люблю тебя. Я потому и бешусь, что люблю. Ты потому и здесь, что я люблю тебя, Фредерика.
Он усвоил то, что, как ни странно, не может уразуметь великое множество мужчин, – стратегическую ценность этих слов. По части риторики он не силен. Как заметила, не вдумываясь в свои наблюдения, Фредерика, все, что он говорит, – отблеск словесной глазури, которой облит и затуманен мир, где он обитает, язык, в котором такие понятия, как мужчина, женщина, девушка, мать, долг, определены раз и навсегда. В этом мире язык служит для того, чтобы все просто оставалось на своих местах. Будь храбрым, говорит этот язык, и охваченные смятением обычные люди слышат этот приказ и без жалоб и слез проявляют чудеса стойкости. Казалось бы, тем, кто распоряжается этой твердой валютой, состоящей из считаных слов, не составит труда добавить к ним простое и звонкое «Я тебя люблю, я тебя люблю». Фраза всем в этом мире понятная, каждая женщина ждет, когда она прозвучит, ждет жадно, как собака дожидается кормежки, тяжело дыша и исходя слюной. Но произносить ее стараются реже – то ли от страха нарваться на отказ, то ли от неловкости за открытое проявление чувств. Это не сословное. «Я тебя люблю» не произносят и рабочие, и бизнесмены, и владельцы поместий, и слова «Он ни разу не сказал, что меня любит» раздаются и в квартирах муниципальных домов, и на загородных виллах.
Найджел Ривер никогда не руководствовался этим общим правилом. Но если о языке он не размышляет, то о женщинах думает, думает давно; он открыл для себя силу этой фразы, от которой утихает гнев, пропадает решимость, смягчается поверхность глаз и слизистая оболочка. При словах «Я тебя люблю» тело женщины становится влажным – его тело это знает. Он преграждает путь разгневанной Фредерике и видит, как губы ее слегка оттаивают, кулаки слегка разжимаются, на шее бьется жилка.
Все его внимание устремлено на Фредерику. Он хочет ее. Он не желает ее отпускать. Он выбрал ее матерью своего сына. В эту минуту он ничего, кроме нее, не видит, он всем своим существом следит, что выразит следующее ее движение – отвращение, колебания, готовность уступить. Так кот следит за оцепеневшим кроликом, неспособным ускакать: что он сделает – соберется с духом, отведет взгляд, с трепещущим сердцем опустит голову? Он ее любит – вот это и есть любовь. Он приближается, придерживает дверь рукой и наваливается на нее, чтобы Фредерика не открыла, чтобы ее тело оказалось между его телом и твердой древесиной. Он безотчетно понимает: если она почувствует запах его кожи, пальцами ощутит его вожделение, у нее только два пути: либо она в ярости попытается вырваться, станет царапаться, либо, как бывало, захочет, чтобы он еще раз ее коснулся. А может, и то и другое: будет царапаться и хотеть, хотеть и царапаться. Когда они оказываются рядом, он пускает в ход другой глагол: