Вавилонская башня
– Вы не такой, раз об этом говорите. Раз замечаете это в других. Раз к этому присматриваетесь, работаете с этим, не уходите в сторону, не отворачиваетесь. Своим подопечным в Лондоне вы нужны. Таких, как вы, вокруг немного. Вас одного на всех и на всё не хватит.
Каждое утро обитателей замка Ла Тур Брюйар будили упоительные звуки свирелей и колокольцев и чистые детские голоса. Госпожа Пиония составила из детишек хор, и они самозабвенно распевали в коридорах и во дворе замка свои обады [23]. Петь они старались негромко, сладостно, поэтому звуки эти не раздражали, а ласкали слух, отчего разбуженные ими лишь поворачивали голову на подушке, чтобы лучше слышать. Затем все общество трапезовало в Большом зале, к столу подавался хлеб, только что испеченный в поместительных печах, а к нему мед, и желе из смородины, и плошечки с топлеными сливками, и кувшины пенистого молока – коровы паслись на травянистых склонах ниже замка. Госпожа Розария, которая что ни день открывала для себя все новые уголки их отрезанных от мира владений, обнаружила коровник, где этих грузных добродушных животных доили, и молочный двор, где молоко процеживали, снимали и сбивали сливки, пахтали масло. Она попала туда случайно, через сырой, пахнущий плесенью проход, который посчитала кратчайшим путем в отхожее место, и, очутившись там, чуть не зарыдала от восхищения. Это было красивое прохладное помещение, где все вокруг блестело и царил совершенный порядок; пол был вымощен керамическими плитками, стены и прочие поверхности выложены изразцами разных цветов и рисунков: темно-зеленые и густо-прегусто лазурные с россыпями незабудок, с изображениями синих молочниц на белой глазури, ветряных мельниц, флюгеров и прочих бесхитростных существ и предметов из деревенского обихода. Дородная молодая женщина литыми, румяными, голыми до плеч руками пахтала масло, другая переливала молоко: сладкая теплая влага пенистым потоком бежала в большую глиняную крынку. Млея от восторга, госпожа Розария обошла все это тихое помещение, прикасалась к прохладным поверхностям, розовым пальчиком отколупывала на пробу сыр и наконец по вымощенному камнем коридору прошла в коровник, где молодой человек и молодая женщина доили двух золотисто-палевых коров, а в воздухе был разлит запах сена, душок мочевины и животных испарений – дух такой же незабываемый, как благоухание розового сада. Она завороженно наблюдала, как десять пальцев разминают, оглаживают, сдавливают, щекочут коровье вымя, а оно чуть подрагивает и податливо сжимается под пальцами, соски напрягаются и выпускают в ведро шипящую белую струю. Молодой доильщик касался лицом щетинистого брюха коровы, и на лице и на брюхе блестели бисерные капли пота.
Более восхитительного зрелища не придумаешь – госпожа Розария так и сказала Кюльверу, когда утром он, по обыкновению, заглянул в ее розовый будуар побеседовать о делах грядущего дня. Она спросила, кто эти милые обитатели молочного двора и коровника, и Кюльвер отвечал: молочницы и скотник, они там хозяева. У госпожи Розарии не шли из головы цедильные сита и бруски масла, а может, вспоминался ей и теплый, душистый бок коровы, поэтому она объявила, что хочет научиться этому ремеслу, – разве не пожелал он, чтобы у них не было ни слуг, ни хозяев? Значит, в идеале и молочниц со скотниками быть не должно.
Именно так, согласился Кюльвер, он, как никто, понимает насущную необходимость осуществить этот замысел до конца. С самого приезда он сочиняет Манифест, который будет предложен для общего обсуждения, – о том, как лучше распределять труд в новых общественных и хозяйственных условиях. Оказывается, продолжал он, рассеянно запустив руку в привычное место, ложбину между пышных грудей Розарии, и искусно поигрывая правым ее соском, – оказывается, для правильного разделения труда потребуется разрешить множество других вопросов: как поставить образование, чтобы оно приносило достойные плоды, какую завести одежду, как переменить повседневную речь. От всех этих мыслей голова идет кругом, признался он и, оставив в покое напрягшийся правый сосок, принялся ласкать левый. Госпожа Розария туманным взглядом посмотрела в окно, встрепенулась от удовольствия и повторила, что хочет работать на молочном дворе, очень ей это по душе. С отрешенным видом опустилась она на колени и, чувствуя, как Кюльвер твердой рукой раздвигает ей влажные ляжки, заметила, что обсудить разделение труда со всем обществом надлежит еще прежде, чем Кюльвер допишет свой ученый Манифест. Иначе, добавила она волокнистым, трепещущим от наслаждения голосом, ибо Кюльвер разверз ей нижние уста, – иначе подумают, что он мнит себя владыкой и законодателем, а не одним из членов общества, основанного на свободе и равенстве, как было меж ними договорено, – и слово «договорено» перетекло в протяжный, нечленораздельный стон упоения.
Кюльвер произнес речь перед обществом в помещении, которое он называл Театр Языков, а иногда – реже – Театр Совета. В замке, как мы увидим, имелись и другие театры: Театр Пантомимы, например, Театр Жестокости. Театр Языков был прежде капеллой, как и некоторые другие театры – к примеру, Театр Жертвоприношений. В Башне были, конечно, еще капеллы, но одни стояли без употребления, другие сделались просто кельями затворников, третьи приспособлены под гардеробные, винохранилища, палаты, где души и тела подвергались тщательному рассмотрению. Сколько ни пересчитывали эти капеллы и часовни, итог всегда выходил немного другой – ну да при подсчете прочих помещений замка расхождения оказывались еще больше.
Название «Театр Языков» отчасти объяснялось тем, что под сумрачными сводами этого зала сохранился старинный фриз с языками пламени, из коих одни, клокоча, словно погребальный костер, устремлялись вверх, другие, похожие на зубцы короны, устремлялись вниз. Стены крошились, фреска осыпалась. Кое-кто полагал, что языки пламени – часть росписи капеллы, изображающей геенну огненную, и о справедливости этой догадки говорила фигура черного как смоль беса над южным входом: бес размахивал восемью руками, в каждой он держал плачущего навзрыд младенца и скалил белые клыки, словно вот-вот пожрет их. Другие же думали, что огненные языки – остатки картины нисхождения Святого Духа в день Пятидесятницы, и указывали на расположенные ниже едва различимые жердеобразные фигуры – возможно, собравшихся в иерусалимской горнице апостолов. Ссылались они и на своего рода зримые доказательства: ниже тянулся выцветший орнамент из епископских митр.
Театр Языков тускло освещался двумя готическими окнами в двух противоположных стенах, но вместо алтаря была сооружена сцена с темно-синим, как ночное небо, занавесом, усыпанным золотыми звездами, и со всякими приспособлениями, чтобы поднимать и опускать декорации: постаменты, престолы, оштукатуренные стены и прочие нужные для представления сценические принадлежности. В зале рядами стояли резные скамьи с высокими спинками – почти как в церкви. Скамьи не то чтобы неудобные, однако зрители волей-неволей сидели прямо, как присяжные в суде.
Кюльвер появился из глубины сцены. Держался он скромно и одновременно бодро – эту манеру он хорошо усвоил. Одет он был щеголевато: зеленые панталоны, белые чулки, простой, но затейливо повязанный шейный платок, блестящие волосы зачесаны назад. Речь его продолжалась часа полтора, говорил он уверенно, умно и страстно, время от времени, если его суждения оказывались слишком замысловаты, читал выдержки из еще не законченного Манифеста. Для удобства нынешних читателей перечислим главное из того, что говорилось. Истинно любопытствующие могут познакомиться с его учением о страстях и влечениях в Приложении А2 к нашему труду, где оно изложено доскональнейшим образом, – хотя, надобно заметить, когда эти мысли впервые прозвучали в Театре Языков, они еще только-только начинали приобретать словесное воплощение и нисколько еще не обладали ни блистательной многосторонней огранкой, ни прихотливо стройной согласованностью, в которой перекликались тонкие наблюдения психологического и политического свойства. В сущности, в ту пору гений Кюльвера лишь безотчетно устремлялся к уразумению того, что если вожделения всех людей, слившиеся воедино, вместе с общей волей образуют Единое Существо, движимое лишь заботами о самосохранении и наслаждениях, то можно создать общество, где душевное и телесное неразделимы. Для уразумения этого ему предстояло тщательно исследовать и разграничить разновидности взаимоприкосновенных страстей человеческих больших и малых, постичь, какими способами они дают себе выход, подобно тому как цветы источают аромат и испускают пыльцу – способами такими же естественными, как дыхание или кровоток.