Из бездны
Само собой, виною гибели экипажа было не японское проклятье, но французская болезнь, иль по-другому – люэс обыкновенный. И помогли бы не молитвы, но простая ртуть.
26 июля, 1833 год
Страшная жара. Купе похоже на самую настоящую духовую печь. Я, не сочтите за вульгарность, был вынужден остаться в одной лишь сорочке, но и это совершенно не спасает от липнущей влажности. Вдобавок я, похоже, во время поездки через Атлантику подхватил от ирландцев каких-то особенно надоедливых блох или вшей. Притом ни одно насекомое или хотя бы даже гниду мне обнаружить не удалось. Поначалу я грешил на постельное белье в купе – был уверен, что дело в клопах. После третьей смены белья зуд так и не прекратился: во время одной из остановок я купил у торговца, похожего на индейца, тисовую чесалку для спины и теперь весь покрыт четверками зудящих царапин, будто от детских пальчиков. Большая выдержка требуется, чтобы не чесаться хотя бы в тех местах, что не прикрыты одеждой. Особенно дурно приходится голове – под волосами кожа покрылась кровавыми корками от постоянных почесываний. Какой позор! Слава богу, в Америке у меня больше нет никаких знакомых и некому стать свидетелем моего позора!
27 июля 1833 год
Балтимор оказался той еще дырой. С трудом мне удалось обнаружить более-менее приличное место, чтобы подкрепиться перед пароходом; даже швейцар здесь был не арап и не ирландец, а вполне себе белый не то немчик, не то француз. Проходя мимо него в открытую дверь ресторации, я не мог не отметить, как швейцар с откровенным презрением оглядывает мою плешивую исчесанную голову – от непрестанных попыток унять зуд волосы полезли клоками. Никаких чаевых он от меня, разумеется, не получил. Ловил себя на мысли – не сбрить ли мне свою каштановую шевелюру и не обзавестись ли париком, но, во-первых, качественный парик – удовольствие не из дешевых, а во-вторых, ума не приложу, как носить его на этакой жаре. В ресторации я отобедал ужасно пересушенными садовыми овсянками в мятном соусе: было не разобрать, хрустят ли то хрупкие косточки или жесткое, как подошва, мясо. Я читал, что приготовление этого французского блюда не имело никакого отношения к гуманизму: несчастной птичке выкалывают глаза и сажают ее в коробку с зерном, отчего та начинает есть сверх всякой меры и буквально заплывает жиром; после бедняжку живьем топят в арманьяке, где та маринуется, а затем она отправляется на вертел. И даже зная все это, я ничего не могу с собой поделать – слишком уж я влюблен в этот божественный вкус. Откровенно, я едва не плакал, понимая, что повар просто уничтожил мясо и буквально обесценил страдания маленьких птичек; я едва удержался, чтобы не закатить скандал метрдотелю, но мне еще предстояло немало дел в городе. Балтимор меня разочаровал до крайности – грязные улочки, заполненные бедняками; без дела слоняющиеся негры и совершенно кошмарный балтиморский английский. С ужасом предвкушаю, какая встреча меня ждет на еще более жарком и менее цивилизованном Дикси. К вечеру я нанял пару носильщиков-ирландцев, чтобы те перенесли мой багаж на пароход. Истинно говорю: столь бестолкового мужичья я не видел ни в жизнь; только природно свойственное мне человеколюбие и глубокие гуманистические убеждения удержали меня от того, чтобы отходить этих бездельников по спинам тростью. Теперь, когда пароход тронулся и вечерняя прохлада от реки несколько облегчила мои мучения, я могу, наконец, отложить чесалку и вернуться к записям.
О порочной сути крепостничества можно рассуждать долго. «Заповедные лета», провозглашенные царем Иоанном IV Грозным из рода Рюриковичей, ознаменовали долгий и длящийся поныне период нарушения всех Господних заповедей. Иезуитская логика одиозного и широко известного в определенных кругах господина Грибовского подарила дворянству своеобразную индульгенцию (далее – цитата): «Торговля идет не душами, а обязанностями, душа не имеет к этому отношения». Есть в этом, однако, и своя ирония, ведь именно «душами» именуют крепостных в официальных документах.
Однако, действительно, Quae sunt Ceasaris Ceasari etquae sunt Dei Deo, то есть кесарю – кесарево, а Божие – Богу: именно духовный, внутренний мир подневольного остается единственно неприкосновенным. И нет ничего удивительного в том, что угнетенное крестьянство принялось искать защиты там, где у распоясавшихся дворян не оказалось власти: в мире духовном. Позвольте в качестве примера привести вам следующую историю, записанную мной со слов одного знакомого душеприказчика. Главным героем этой истории выступит некий помещик. Дабы не называть имен и не возводить напраслину на фамилию – все-таки это научный труд, а не сатирический пасквиль, – я обойдусь псевдонимом С. Этот С. обитал в Пензенской губернии и слыл весьма зажиточным помещиком: огромное наследство досталось ему от многочисленной родни, погибшей во время Пугачевского восстания – урока, который следовало бы усвоить. Будучи человеком суровым, можно даже сказать жестоким, С. при этом обладал достаточно изощренной фантазией и необычной страстью к коллекционированию. Крепостные у С. ходили исключительно, что называется, по струнке. Самовольство, непослушание, леность и прочие подобного рода проступки были редкостью в этом имении. Объяснялось это тем, что С., будучи не ограничен в средствах, выписывал себе из Европы самые разнообразные орудия пыток – от немецкой «железной девы» до знаменитого «испанского сапожка», да еще без счету разнообразных клещей, щипцов и «масок позора», которые используются, чтобы вливать кипяток и разогретую смолу в глотку приговоренного. В случае малейшего неповиновения С. устраивал самый настоящий «суд» над провинившимся. В качестве присяжных и адвокатов он использовал многочисленную дворню. Приговор неизменно был суров: замучивание до смерти посредством одного из многочисленных ужасных устройств, любовно собранных в коллекцию. Разумеется, подневольные столь жестокого барина не могли не пытаться хоть как-то улучшить свое положение. Были даже попытки дойти с жалобой до царя-батюшки – покойного Александра I, но безуспешно: крестьян поймали как беглых и согласно Соборному уложению от 1607 года возвернули хозяину. Полагаю, судьба неудавшихся просителей была незавидна.
Но не буду ходить вокруг да около, а перейду сразу к тем событиям, которые бы я хотел привести в пример. Далее – записано со слов душеприказчика, который узнал эту историю из уст ключницы.
«Долгая весна выдалась тогда, холодная. Сеять-пахать – все без толку, все едино – дождем размоет. Барин все хандрой мучился – хотел на лето поехать в Петербург, подальше от жары, да куда там: дороги раскисли – ни проехать ни пройти. Да и хозяйство участия требовало. Затосковал барин да придумал такую штуку: домашнее стрельбище. Да не просто стрельбище, а, значит, с движущейся мишенью. Велел он сарай освободить да скамейками оградить место стрельбы. А после – приказал конюхам найти какого-нибудь бобыля или сиротку, а лучше всего мальчишку, чтоб, значит, пободрее скакал да бегал. Вскоре вернулись конюхи – притащили сухорукого мальчонку. Им сказали, мол, ничейный, они и не стали разбираться. Запустили его, значит, в этот загон и наказали бегать да крякать – как утка на охоте. Славно потешился С. – сначала мальчонке в ручку выстрелил, опосля – в другую, дале – в ножку. А как тот упал, горемычный, так он его ногами и забил. А вечор вернулась с поля мамка названая, что сухоручку из жалости приютила. И давай она выть-рыдать да на все лады барина распекать. Отходили ее розгами, чтоб, значит, слух барский не оскорбляла своими криками. А после не видел ее никто. Через неделю нашли – на болотах, нагую да сумасшедшую, зверьми как будто подранную. Да только царапины и ссадины эти в письмена складывались. Никто их прочесть не мог, а голова от того болеть начинала и шепоты всякие мерещились. Вернули ее в усадьбу, отстегали, как водится, да в темничке заперли, покуда решали, как с ней дальше быть. А ночью девка дворовая слышит: барин у себя в спальне блажит да молится. Думала, сон дурной ему приснился. Зашла – глядь, а там тело сухоручки того выкопанное в креслице сидит. Глазки уж высохшие приоткрыты и на барина так страшно пялятся, а барин перед ним на животе ползает, аки червь, да прощения вымаливает. Наутро девки пришли – а тела-то и нет, только землица могильная кругом да барин на полу спит. Так и повелось ночь за ночью. Заходить уж никто не решался, да и сам барин запирался изнутри. А через неделю – бах! – выстрел. Сбежались дворовые к барской спальне, а тот не открывает. Дверь выломали, глядь – а барин-то с левольвертом во рту, а глазища такие напуганные. А напротив – сухоручка сидит и вроде как улыбается, или кожу ему так стянуло в могиле».