Из бездны
«Передумало оно, что ль?»
Осторожно открыла Зинка глаз, второй. Мелькнуло узнавание. Сразу стало очень больно и горько, в животе угнездилась неутолимая пустотелая резь.
– Машка…
Машка стояла, покачиваясь, на четвереньках и смотрела на несостоявшуюся свою мать. Потом боднула головой в колено, оставив на джинсах влажный след.
– Машенька…
Зинка всхлипнула, отложила в сторону Колькину кожу и неловко обняла раздувшееся свое мертворожденное чадо. Оно трубно замычало, подалось вперед, прижимаясь к матери. По кафелю, собирая пыль, волочилась изжеванная пуповина.
– Прости меня, дочка. Прости… – По щекам Зинки текли слезы. – Вишь, как оно вышло. Мамка не пила-не курила, а все одно…
Руки липли к гладкой безволосой голове, но Зинка продолжала гладить – хоть здесь, хоть так. Младенец подвывал в тон, оплакивая свою непрожитую жизнь. Вдруг, главенствуя над всеми иными звуками, по коридору раскатился сиплый мужской вокал. Исполняли какой-то блатняк:
– В день, когда исполнилосьмне шестнадцать лет,подарила мама мне вязаный жакет,И куда-то в сторону отвела глаза…Зинка, конечно, опешила поначалу, а потом дошло – это ж песня петушиная! Да только петух – не птица, а Петя, помощник бабкин. И первая петушиная песнь отмеряла первую же треть отпущенного Зинке времени.
«Надо шевелиться», – подумала она. Кое-как Зинка заставила себя отстраниться, шмыгнула носом:
– Ладно, Машка, пора мне. Нужно батьку твоего спасать. Пустишь к папке? Пустишь?
Гигантский мертвый младенец неохотно разомкнул объятия: иди, мол, раз тебе надо. И Зинка пошла. Не раз еще оглядывалась на погибшее свое чадо, а то утробно выло вслед матери.
За очередной дверью оказалась ее кухня, только гарнитур еще не нес на себе следы Зинкиных кулинарных экзерсисов. Гудел чудовищный холодильник «ЗиЛ», а за столом сидел…
– Папка! – радостно воскликнула Зинка, бросилась отцу навстречу.
– Зинка! – Огромный усатый отец-военный обхватил ее руками, приподнял в воздух. – Ты погляди, какая вымахала-то, а! Какую мы с мамкой девку воспитали!
– Папка… – Зинка зарывалась носом в прокуренный свитер. Умер папка, когда ей было двенадцать, еще не старый был совсем. Инфаркт, чтоб его. Выглядел он совсем как живой, будто буквально вчера за хлебом вышел или за сигаретами, а может, даже за пивком – имеет право после тяжелого рабочего дня. Ни на йоту не изменился – все такой же громогласный, улыбчивый, усатый. Разве что побледнел и запылился, без движения сидючи.
– Дочурка моя… Теперь никогда не расстанемся. Все, баста! Вместе теперь будем. А там и мамку дождемся, будем одна семья…
– Пап, полегче, мне дышать нечем.
– Да тебе и незачем – ты ж здесь! Дай я тебя покрепче прижму…
– Пап, пусти!
Зинка было вырываться, но у бати хватка железная – даром, что ли, пятнадцать лет на трубопрокатном оттрубил?
– Пап, мне идти надо, пусти…
– Да куда тебе здесь идти? Здесь куда ни пойдешь – все одно и тож…
– Мне Кольку вытаскивать…
– А что, этот охламон еще на малолетку не загремел? По нему детская комната милиции плачет. Нечего к нему ходить…
– Пусти!
Зинка брыкалась, колотила отца по спине кулаками, вышибая целые клубы пыли, но ему все было нипочем, будто руки его на Зинкиной спине срослись и никогда больше не разойдутся. Гремящим набатом по загробному миру разнеслись Петькины куплеты:
– Ты о нем не подумай плохого, подрастешь – сам поймешь все с годами.
Твой отец тебя любит и помнит, хоть давно не живет вместе с нами…
Времени оставалось всего ничего.
– Пап, пусти!
– Ах ты, сучий потрох! – выругался вдруг отец и разжал руки.
Зинка плюхнулась на задницу, чтобы увидеть, как папка силится стряхнуть с ноги что-то мелкое, шерстяное и как будто сломанное посередине, с волочащимися безвольно лапами и белым пятнышком на лбу. Похожее на перебитого пополам щенка. Тонкие зубки усердно мусолили щиколотку.
Подхватила Зинка Колькину кожу да побежала прочь из кухни. Все ж есть от Женькиного подарка польза – да еще какая. Стало Зинке совестно – песик, считай, хозяйке жизнь спас, а она ему даже имени не дала. Крикнула за спину:
– Его Спартак зовут! Все вдвоем веселее!
А вслед ей неслось щенячье рычание и душераздирающее:
– Дочка, вернись! Куда же ты? Вернись!
Но Зинка бежала не оглядываясь. Толкнула одну дверь, вторую, третью, четвертую, и за каждой видела сень смертную, червие неусыпное и мрак беспросветный. Матери пожирали младенцев, отцы сношали дочерей, брат срастался с братом, и все это в беспрестанной круговерти искажений духа и плоти. Но Зинку было уже не испугать – она пуганая, Зинка-то. И вот, за очередной дверью – он, Колька.
Сидит, родненький, на диване перед телевизором и пустую бутылку лижет. Язык внутрь засунул, капли собирает.
– Коленька, я за тобой пришла.
– Явилась, – безразлично заметил он. Постучал по донышку бутылки.
– А я вот… тебе кожу принесла.
– А она мне теперь без надобности. Чего мне под ней прятать-то? Вот он я, какой есть, а другого нам не надобно.
– Коля, – Зинка растерялась, – ты чего? Пойдем домой, Коленька.
– А я, – говорит, – уже дома. И ничего мне от тебя, Зинаида, не нужно. Я, промежду прочим, вообще на тебе женился, потому что мамка твоя к участковому грозилась идти – мол, совратил несовершеннолетнюю. И никуда я с тобой теперь не пойду. Ты мне и так вон – всю плешь проела. – Колька пошлепал себя по намечающейся лысине. – Всю жизнь только и слышу – здесь не пей, тут не плюй, там вообще – веди себя прилично. Я, чтоб ты знала, только здесь спокойно вздохнул.
– Коля, я… я Машеньку видела. Нашу Машеньку.
– О, вспомнила! – хохотнул Колька, отсалютовал ей бутылкой. – Да если б я тебя вовремя чем надо не подпоил, ты бы мне с этим выродком вообще жизни не дала.
– К-как подпоил?! – Зинка аж задохнулась, поняв, что ей только что на голубом глазу сообщил законный супруг.
– А так. Средства для очистки труб в еду по чуть-чуть – и бон аппетит. Ты чего, думаешь, я такой заботливый стал? От любви большой? Да я тебя, чтоб ты знала, и не любил никогда. Так, кинулся с голодухи, а ты возьми да залети…
Теперь Зинка посмотрела на Кольку по-новому. Пригляделась получше – ба, да он же гнилой весь. Весь червями изъеден, от пяток до макушки. Теперь без кожи-то все видно – вон они, черви, в глазах, в голове, и даже вместо сердца клубок червей. Застыла Зинка от такого откровения, даже кожу Колькину выронила. А тот оглянулся и спрашивает:
– Ну, чего тебе еще? Сказал же, никуда я с тобой не пойду. Вон, скоро матч начинается. Срыгни уже, смотреть мешаешь.
И уставился в пустой треснутый экран, который показывал не то белый шум, не то копошащихся опарышей. А Зинка отшатнулась, как от удара, и побрела прочь. Все это было зря. Вся жизнь – зря. Все лучшие годы, все старания, матка ейная – все ему отдала. Все на алтарь бездушного борова с прогнившей червивой душой. Даже смерть зря. Вот если бы она осталась с Женькой…
Зинка рванулась по коридору, сердцем вычуяла нужную комнату, ногой распахнула дверь, влетела, точно вихрь. Под высоким потолком в петле болтался вечно молодой девятнадцатилетний Женька. Шея его уродливо отвисла и вывернулась, табурет валялся в стороне, а пятки ему грызли оплывшие, будто свечные огарки, безногие уродцы. Они отхватывали куски мяса, а то опять нарастало, чтобы твари могли насытиться вновь. Лицо Женьки было искажено всяческими страданиями, на глазах – тяжелая пелена агонии. Заметив Зинку, он изменился в лице, спросил неверяще:
– Ты… ангел?
– Ангел-ангел! – подтвердила Зинка, распихивая ногами жидколицых страхолюдин.
Поднапряглась, приподняла Женьку – какой он легкий, оказывается, после смерти – и сняла веревку с крюка. Уродцы недовольно ворчали и норовили ухватить за пятки уже Зинку. Раздалась третья петушиная песнь: